ВЕЛИКОЕ ДЕЛАНИЕ_КОНЧЕЕВ


Раздел А. Кончеева в Журнале Самиздат библиотеки М. Мошкова
Хорош тем, что имеет удобный по интерфейсу форум ко всем публикациям,
что позволяет всем желающим их обсуждать и получать ответы от хозяина раздела.

Главная страница «Великое Делание» В раздел «А.С. Кончеев»
В раздел «Мыслители и творцы» Обновления сайта Публикации: список авторов Звуковые файлы Ссылки на комментарии Письмо Кончееву

В.В. Набоков

Почему-то некоторые критики ценят Набокова-поэта крайне невысоко. Если Набоков средний поэт, то кто же великий? Безусловно, XX век не беден поэтическими гениями, но Набокову принадлежит на Олимпе почетное место.

СОДЕРЖАНИЕ



            На годовщину смерти Достоевского

            Садом шел Христос с учениками...
            Меж кустов на солнечном песке,
            вытканом павлиньими глазками,
            песий труп лежал невдалеке.

            И резцы белели из под черной
            складки, и зловонным торжеством
            смерти — заглушен был ладан сладкий
            теплых миртов, млеющих кругом.

            Труп гниющий, трескаясь раздулся,
            полный слизких, слипшихся червей...
            Иоанн, как дева, отвернулся,
            сгорбленный поморщился Матвей.

            Говорил апостолу апостол:
            «Злой был пес; и смерть его нага,
            мерзостна...»

            Христос же молвил просто:
            «Зубы у него как жемчуга...»

            (1921)

            СМЕРТЬ

            Утихнет жизни рокот жадный,
            и станет музыкою тишь,
            гость босоногий, гость прохладный,
            ты и за мною прилетишь.

            И душу из земного мрака
            поднимешь, как письмо, на свет,
            ища в ней водяного знака
            сквозь тени суетные лет.

            И просияет то, что сонно
            в себе я чую и таю,
            знак нестираемый, исконный,
            узор, придуманный в раю.

            О смерть моя! С землей уснувшей
            разлука плавная светла:
            полет страницы, соскользнувшей
            при дуновенье со стола.

            (13 июня) 1924

            РАССТРЕЛ

            Бывают ночи: только лягу,
            в Россию поплывет кровать;
            и вот ведут меня к оврагу,
            ведут к оврагу убивать.

            Проснусь и в темноте со стула,
            где спички и часы лежат,
            в глаза, как пристальное дуло,
            глядит горящий циферблат.

            Закрыв руками грудь и шею, —
            вот-вот сейчас пальнет в меня! —
            я взгляда отвести не смею
            от круга тусклого огня.

            Оцепенелого сознанья
            коснется тиканье часов,
            благополучного изгнанья
            я снова чувствую покров.

            Но, сердце, как бы ты хотело,
            чтоб это вправду было так:
            Россия, звезды, ночь расстрела
            и весь в черёмухе овраг!

            Берлин, 1927

            КИНЕМАТОГРАФ

            Люблю я световые балаганы
            все безнадежнее и все нежней.
            Там сложные вскрываются обманы
            простым подслушиваньем у дверей.

            Там для распутства символ есть единый —
            бокал вина; а добродетель — шьет.
            Между чертами матери и сына
            острейший глаз там сходства не найдет.

            Там на руках, в автомобиль огромный
            не чуждый состраданья богатей
            усердно вносит барышень бездомных,
            в тигровый плед закутанных детей.

            Там письма спешно пишутся средь ночи:
            опасность… трепет… поперек листа
            рука бежит… И как разборчив почерк,
            какая писарская чистота!

            Вот спальня озаренная. Смотрите,
            как эта шаль упала на ковер.
            Не виден ослепительный юпитер,
            не слышен раздраженный режиссер;

            но ничего там жизнью не трепещет:
            пытливый гость не может угадать
            связь между вещью и владельцем вещи,
            житейского особую печать.

            О да! Прекрасны гонки, водопады,
            вращение зеркальной темноты,
            Но вымысел? Гармонии услада?
            Ума полет? О муза, где же ты?

            Утопит злого, доброго поженит,
            и снова, через веси и века,
            спешит роскошное воображенье
            самоуверенного пошляка.

            И вот — конец… Рояль незримый умер,
            темно и незначительно пожив.
            Очнулся мир, прохладою и шумом
            растаявшую выдумку сменив.

            И со своей подругою приказчик,
            встречая ветра влажного напор,
            держа ладонь над спичкою горящей,
            насмешливый выносит приговор.

            <10 ноября> 1928

            ТОЛСТОЙ

            Картина в хрестоматии: босой
            старик. Я поворачивал страницу;
            мое воображенье оставалось
            холодным. То ли дело — Пушкин: плащ,
            скала, морская пена… Слово «Пушкин»
            стихами обрастает, как плющом,
            и муза повторяет имена,
            вокруг него бряцающие: Дельвиг,
            Данзас, Дантес, — и сладостно-звучна
            Вся жизнь его — от Делии лицейской
            До выстрела в морозный день дуэли.
            К Толстому лучезарная легенда
            еще не прикоснулась. Жизнь его
            нас не волнует. Имена людей,
            с ним связанных, звучат еще не зрело:
            им время даст таинственную знатность;
            то время не пришло; назвав Черткова,
            я только б сузил горизонт стиха.
            И то сказать: должна людская память
            утратить связь вещественную с прошлым,
            чтобы создать из сплетни эпопею
            и в музыку молчанье претворить.
            А мы еще не можем отказаться
            от слишком лестной близости к нему
            во времени. Пожалуй, внуки наши
            завидовать нам будут неразумно.
            Коварная механика порой
            искусственно поддерживает память.
            Еще хранится в граммофонном диске
            звук голоса его: он вслух читает,
            однообразно, торопливо, глухо,
            и запинается на слове «Бог»,
            и повторяет: «Бог», и продолжает
            чуть хриплым говорком — как человек,
            что кашляет в соседнем отделенье,
            когда вагон ночной,
            бывало, остановится со вздохом.
            Есть, говорят, в архиве фильмов ветхих,
            теперь мигающих подслеповато,
            яснополянский движущийся снимок:
            старик невзрачный, роста небольшого,
            с растрепанною ветром бородой,
            проходит мимо скорыми шажками,
            сердясь на оператора. И мы
            довольны. Он нам близок и понятен.
            Мы у него бывали, с ним сидели.
            Совсем не страшен гений, говорящий
            о браке или крестьянских школах…
            И чувствуя в нем равного, с которым
            поспорить можно, и зовя его
            по имени и отчеству, с улыбкой
            почтительной, мы вместе обсуждаем,
            как смотрит он на то, на се… Шумят
            витии за вечерним самоваром;
            по чистой скатерти мелькают тени
            религий, философий, государств —
            отрада малых сих…
            Но есть одно,
            что мы никак вообразить не можем,
            хоть рыщем мы с блокнотами, подобно
            корреспондентам на пожаре, вкруг
            его души. До некой тайной дрожи,
            до главного добраться нам нельзя.
            Почти нечеловеческая тайна!
            Я говорю о тех ночах, когда
            Толстой творил; я говорю о чуде,
            об ураганах образов, летящих
            по черным небесам в час созиданья,
            в час воплощенья… Ведь живые люди
            родились в эти ночи… Так Господь
            избраннику передает свое
            старинное и благостное право
            творить миры и в созданную плоть
            вдыхать мгновенно дух неповторимый.
            И вот они живут; все в них живое —
            привычки, поговорки и повадка;
            их родина — такая вот Россия,
            какую носим мы в той глубине,
            где смутный сон примет невыразимых, —
            Россия запахов, оттенков, звуков,
            огромных облаков над сенокосом,
            Россия обольстительных болот,
            богатых дичью… Это все мы любим.
            Его созданья, тысячи людей,
            сквозь нашу жизнь просвечивают чудно,
            окрашивают даль воспоминаний —
            как будто впрямь мы жили с ними рядом.
            Среди толпы Каренину не раз
            по черным завиткам мы узнавали;
            мы с маленькой Щербацкой танцевали
            заветную мазурку на балу…
            Я чувствую как рифмой расцветаю,
            я предаюсь незримому крылу…
            Я знаю, смерть лишь некая граница;
            мне зрима смерть лишь в образе одном:
            последняя дописана страница,
            и свет погас над письменным столом.
            Еще виденье, отблеском продлившись,
            дрожит, и вдруг — немыслимый конец…
            И он ушел, разборчивый творец,
            на голоса прозрачные деливший
            гул бытия, ему понятный гул…
            Однажды он со станции случайной
            в неведомую сторону свернул,
            и дальше — ночь, безмолвие и тайна…

            <Не позднее 16 сентября 1928>

            ПЕРВАЯ ЛЮБОВЬ

            В листве березовой, осиновой,
            В конце аллеи у мостка,
            вдруг падал свет от платья синего,
            от василькового венка.

            Твой образ легкий и блистающий
            как на ладони я держу
            и бабочкой неулетающей
            благоговейно дорожу.

            И много лет прошло и счастливо
            я прожил без тебя, а все ж
            порой я думаю опасливо:
            жива ли ты, и где живешь?

            Но если встретиться нежданная
            судьба заставила бы нас,
            меня бы, как уродство странное,
            твой образ нынешний потряс.

            Обиды нет неизъяснимее:
            ты чуждой жизнью обросла.
            Ни платья синего, ни имени
            ты для меня не сберегла.

            И все давным-давно просрочено,
            и я молюсь, и ты молись,
            чтоб на утоптанной обочине
            мы в тусклый вечер не сошлись.

            <11—12 февраля> 1930

            ЛИЛИТ

            Я умер. Яворы и ставни
            горячий теребил Эол
            вдоль пыльной улицы.
                                                  Я шел,
            и фавны шли, и в каждом фавне
            я мнил, что Пана узнаю:
            «Добро, я, кажется, в раю».

            От солнца заслонясь, сверкая
            подмышкой рыжею, в дверях
            вдруг встала девочка нагая
            с речною лилией в кудрях,
            стройна, как женщина, и нежно
            цвели сосцы — и вспомнил я
            весну земного бытия,
            когда из-за ольхи прибрежной
            я близко-близко видеть мог,
            как дочка мельника меньшая
            шла из воды, вся золотая,
            с бородкой мокрой между ног.

            И вот теперь, в том самом фраке,
            в котором был вчера убит,
            с усмешкой хищною гуляки
            я подошел к моей Лилит.
            Через плечо зеленым глазом
            она взглянула — и на мне
            одежды вспыхнули и разом
            испепелились.
            В глубине
            был греческий диван лохматый,
            вино на столике, гранаты
            и в вольной росписи стена.
            Двумя холодными перстами
            по-детски взяв меня за пламя:
            «Сюда», — промолвила она.
            Без принужденья, без усилья,
            лишь с медленностью озорной,
            она раздвинула, как крылья,
            свои коленки предо мной.
            И обольстителен, и весел
            был запрокинувшийся лик,
            и яростным ударом чресел
            я в незабытую проник.
            Змея в змее, сосуд в сосуде,
            к ней пригнанный, я в ней скользил,
            уже восторг в растущем зуде
            неописуемый сквозил, —
            как вдруг она легко рванулась,
            отпрянула и, ноги сжав,
            вуаль какую-то подняв,
            в нее по бедра завернулась,
            и, полон сил, на полпути
            к блаженству, я ни с чем остался
            и ринулся и зашатался
            от ветра странного. «Впусти!» —
            я крикнул, с ужасом заметя,
            что вновь на улице стою
            и мерзко блеющие дети
            глядят на булаву мою.
            «Впусти!» — и козлоногий, рыжий
            народ все множился. «Впусти же,
            иначе я с ума сойду!"
            Молчала дверь. И перед всеми
            мучительно я пролил семя
            и понял вдруг, что я в аду.

            <13 декабря 1930>

            НЕРОДИВШЕМУСЯ ЧИТАТЕЛЮ

            Ты, светлый житель будущих веков,
            Ты, старины любитель, в день урочный
            Откроешь антологию стихов,
            Забытых незаслуженно, но прочно.
            И будешь ты, как шут, одет на вкус
            Моей эпохи фрачной и сюртучной.
            Облокотись. Прислушайся. Как звучно
            Былое время — раковина муз.
            Шестнадцать строк, увенчанных овалом
            С неясной фотографией… Посмей
            побрезговать их слогом обветшалым,
            опрятностью и бедностью моей.
            Я здесь с тобой. Укрыться ты не волен.
            К тебе на грудь я прянул через мрак.
            Вот холодок ты чувствуешь: сквозняк
            Из прошлого… Прощай же. Я доволен.

            1930

            ОКО

            К одному исполинскому оку
            без лица, без чела и без век,
            без телесного марева сбоку
            наконец-то сведен человек

            И на землю без ужаса глянув
            (совершенно не схожую с той,
            что вся пегая от океанов
            улыбалась одною щекой),

            он не горы там видит, не волны,
            не какой-нибудь яркий залив,
            и не кинематограф безмолвный
            облаков, виноградников, нив;

            и, конечно, не угол столовой
            и свинцовые лица родных,-
            ничего он не видит такого
            в тишине обращений своих.

            Дело в том, что исчезла граница
            между вечностью и веществом,
            и на что неземная зеница,
            если вензеля нет ни на чем?

            Париж, 1939 [24, с.70]

            ***

            Что за ночь с памятью случилось?
            Снег выпал, что ли? Тишина.
            Душа забвенью зря училась:
            во сне задача решена.

            Решенье чистое, простое
            (о чем я думал столько лет?).
            Пожалуй и вставать не стоит:
            ни тела, ни постели нет.

            Ментона, 1938

            Средь этих листвиниц и сосен...

            Средь этих листвиниц и сосен,
            Под горностаем этих гор,
            Мне был бы менее несносен
            Существования позор:

            Однообразнее, быть может,
            Но без сомнения честней
            Здесь бедный век мой был бы прожит
            Вдали от вечности моей.

            10. 07. 1965


Раздел А. Кончеева в Журнале Самиздат библиотеки М. Мошкова
Хорош тем, что имеет удобный по интерфейсу форум ко всем публикациям,
что позволяет всем желающим их обсуждать и получать ответы от хозяина раздела.

Главная страница «Великое Делание» В раздел «А.С. Кончеев»
В раздел «Мыслители и творцы» Обновления сайта Публикации: список авторов Звуковые файлы Ссылки на комментарии Письмо Кончееву

Copyright © Кончеев (e-mail:  koncheev@ya.ru), 2016