Александр Шлёнский
Вяленый пидор
Стою на асфальте, в лыжи обутый, То ли лыжи не едут, то ли я ебанутый...
Русский фольклор
Во многой мудрости много печали, и кто умножает познание, умножает скорбь.
Экклесиаст
Эту солнечную взвесь
С тонких пальцев не уронит
Здесь тебя никто не тронет
Здесь тебя никто не тронет
Здесь...
Юлия Р.
Погожим октябрьским ранним вечером студент медицинского института Миша Шляфирнер вышел со стадиона "Буревестник", окончив занятия по физкультуре. Из трех часов занятий первый час был посвящен обязательной разминке, прыжкам в длину с разбега в яму с влажным песком, отжиманиям от асфальта на счет, подтягиванию на перекладине и бегу с ускорениями. Зато в течение двух оставшихся часов ребята всласть, до изнеможения пинали тугой футбольный мяч и гоняли его по огромному стадиону, залитому косыми лучами октябрьского солнца. Часть ребят осталась на стадионе, ожидая своего тренера: у них по расписанию была тренировка по легкой атлетике. Это были спортсмены, для которых побегать на обычном занятии по физкультуре было не более утомительно, чем прочим студентам сбегать в пивную. Побегав на благо физкультуры, эти крепыши собирались теперь побегать во славу советского спорта. Остальные студенты ушли в раздевалку, залезли под сомнительный душ, температура которого не располагала ни к одной лишней секунде стояния под ним, оделись, и распрощавшись, разбрелись со стадиона, кто домой, а кто в общежитие, заменявшее им дом. Первых ждал дома родительский борщ и гречневая каша с мясной поджаркой, а вторых — вечные студенческие бутерброды, неизменный чай из плохо отмытой кружки, а ближе к вечеру кое-что и покрепче. Однако студент- второкурсник Михаил Шляфирнер, поступивший в институт с первой попытки, был образцовым юношей из интеллигентной семьи, и в свои восемнадцать лет ни разу не пробовал напитка крепче жигулевского пива.
Миша шел по улице, направляясь к пивной, расположенной неподалеку, и высокая стена стадиона оставалась всё дальше позади, становясь все ниже и открывая все больше прозрачного, бархатно-голубого темнеющего неба, в котором уже почесывались, просыпаясь, невидимые пока звезды. Заходящее, но еще довольно яркое, по-осеннему бледное солнце неожиданно бочком залезло за край далекой стены стадиона, словно играя с Мишей в прятки, и тотчас от стены вдоль улицы пролегла нескончаемо длинная густая тень, как молчаливый авангард подступавших сумерек. Несмотря на быстро потемневший асфальт под ногами, Мише казалось, что на улице еще вполне светло, потому что небо было ясное, а воздух чистый и прозрачный. После муторного дождливого сентября с его ватно-марлевыми туманами и грустным заплаканным небом, октябрь был чист и прозрачен, как ледяная сосулька под крышей. А впрочем, до морозов было ещё далеко, и сосулька была ни при чём. Октябрь был прозрачный, чистый и холодный, как жигулевское пиво, которого Миша собирался попить, чтобы восстановить водный баланс своего молодого организма, потерявшего с потом значительное количество жидкости.
Миша шел, едва заметно прихрамывая, у него немного ныла левая нога — видимо слегка потянул сухожилие. Тем не менее, юноша ощущал бодрость и приятную усталость во всем теле и чувствовал себя гораздо лучше, чем утром, после обязательной политинформации, на которой освещались детали международной политики Советского Союза и конечно же роль лично Леонида Ильича Брежнева в развитии социализма и сохранении мира на планете.
Когда на политинформациях и на комсомольских собраниях комсомольцу Мише приходилось упоминать имя Леонида Ильича Брежнева, или его упоминал кто-то другой, у Миши внутри всякий раз появлялось ощущение, которое испытывает птица аист, только что проглотившая крупную лягушку. Лягушка уже внутри, но она еще не поняла, что ее съели, и поэтому продолжает отчаянно прыгать и брыкаться в аистячьем животе. От этого ощущения Мише становилось несколько не по себе. Холодная скользкая лягушка своими прыжками не давала Мише нормально дослушать чужой доклад, и что еще прискорбнее, спокойно дочитать свой собственный.
А вот когда студенты-одногруппники упоминали холодное пиво, Миша наоборот воодушевлялся, и лягушка в животе не появлялась. Если бы кто-то поставил на вид комсомольцу Михаилу Иосифовичу Шляфирнеру, что он относится к холодному пиву гораздо лучше, чем к Генеральному Секретарю ЦК КПСС, четырежды Герою Советского Союза, Миша бы был очень сконфужен, потому что ему абсолютно нечего было бы возразить. По счастью, никто ему это на вид не ставил, видимо по той простой причине, что никто не догадался сравнить ценность того и другого для человека, а если бы кто-то даже и догадался, то он и сам был бы сконфужен ничуть не меньше.
Частое посещение лягушкой Мишиного живота не пошло ему на пользу, и по прошествии нескольких месяцев Миша стал замечать тоскливое и непонятное нытье под ложечкой, которое неизменно появлялось во время политинформации. Сосущие и тянущие спазмы в животе, отдающие в шею и в затылок, возникали примерно в середине политинформации и не проходили до самого ее конца, а потом держались еще примерно часа полтора, и в конце концов Миша решил, что у него гастрит или язва желудка. Он записался на прием в студенческую поликлинику, где ему назначили анализ желудочного сока и контрастную рентгенографию желудка. Миша сперва мужественно проглотил тошнотворный резиновый зонд с ребристым металлическим набалдашником, а на следующий день выпил стакан препротивнейшего бария, делая один, два или более глотков по команде рентгенолога. И анализы, и рентгенограммы вышли совершенно нормальными — хоть в космос отправляй.
Потом Миша неожиданно для себя открыл, что нытье под ложечкой связано не с самим по себе желудком, а скорее, с настроением. Подложечная область реагировала на огорчения, неудачи и потрясения, но не на все, а только на такие, которые имели своим следствием тоску и печаль. Юноша стал замечать, что тоскливая, ноющая боль в эпигастральной области, без четкой локализации, появлялась не только после политинформации, но и после других событий. В первый раз это ощущение появилось, когда на занятии по нормальной анатомии приступили к препарированию нового трупа. Труп был среднего возраста, и его звали Витя. Это имя было выколото на внешней стороне его правой кисти. На другой кисти было выколото слово "ЗЛО". По рассказам приблатненных приятелей — соседей по двору — Миша знал, что это не просто слово, а сокращение, и расшифровывается оно: "За всё легавым отомщу". На стопах татуировки были гораздо веселее. На левой стопе синела фраза "Они устали", а на правой можно было прочитать окончание предложения: "но до пивной дойдут".
Мишины ноги тоже изрядно устали после беготни, прыжков и футбола, но они бодро несли его к пивной, которая стояла всего в квартале от стадиона. Миша представил себе вкус холодного пива с солеными сушками и немного прибавил шагу.
Разумеется, нытье под ложечкой возникло у Миши вовсе не от страха перед трупом. Трупов юноша не боялся и препарировал их лучше всех в группе, особенно сосудисто-нервные пучки, где требуется особая осторожность. Нытье под ложечкой началось после того, как Миша случайно посмотрел трупу в лицо. Именно в лицо, как живому человеку, а не на лицо, как положено смотреть на труп — в этом и заключалась ошибка, с которой все и началось.
Это был совершенно неправильный, непрофессиональный взгляд, и мертвый не замедлил воспользоваться этой оплошностью живого в своих личных целях. Одинокий мертвый человек отчаянно нуждался в сочувствии, в помощи, в простой дружеской поддержке. Но чтобы получить эту помощь, эту поддержку, мертвый должен ожить, а как известно, сам по себе он ожить не может. И вот неожиданно такая возможность представилась.
Под неумелым, незащищенным взглядом непрофессионала мертвый Витя немедленно ожил и стал без слов, но очень выразительно рассказывать Мише о том, как он жил и что он чувствовал в последнее время перед смертью. С изголовья секционного стола на Мишу глянула незнакомая, жестокая жизнь, никогда не ведавшая ни жалости, ни пощады. На лице мертвого человека, пропитанного едким вонючим формалином, которого уже вовсю полосовали скальпелями студенты, юноша неожиданно прочел выражение крайнего ожесточения, озлобления, страдания, страха и безнадежного отчаяния. Такого ужасного выражения лица Миша еще никогда в своей жизни не видел, как не видел он и той страшной жизни, которая запечатлела это выражение на лице человека — запечатлела с такой силой, что и после смерти оно не выпустило этого лица из своих жестоких тисков.
Видно было, что этот человек во всякую секунду был готов к самому худшему повороту событий, был готов дать самый жестокий отпор, но при этом ни на мгновение не верил, что даже самый успешный отпор, данный конкретному злу, обрушившемуся на него в данный момент, что-то изменит в его судьбе и позволит избежать мучительного и страшного финала. На мертвом лице была отражена злобная, изнурительная, яростная и безнадежная борьба обреченного, хорошо понимавшего свою обреченность, но не перестававшего бороться до самого конца.
Что было весьма удивительно, так это то, что труп Витя ни от кого не прятал своего лица. В группе, где учился Миша, было двенадцать студентов — двенадцать молодых апостолов скальпеля и пинцета, которыми они резали и полосовали мертвое тело, как того требовала учебная программа. Но никто в группе, кроме Миши, не замечал выражения лица человека, лежащего на анатомическом столе и постепенно расстающегося со своей кожей и подкожной клетчаткой, открывая чужим взорам свою внутреннюю потаенную плоть. Не замечали его также и преподаватели. Впрочем, последние относились к трупу совершенно как к вещи, к учебному материалу, и для них не было разницы, показывать глубокие мышцы спины на муляже или на трупе, с той лишь разницей, что труп был гораздо более качественным учебным пособием, нежели дешевый, плохо сделанный муляж. Иными словами, преподаватели анатомии были профессионалами, и к трупам относились сугубо профессионально.
В отличие от профессионалов-преподавателей, отношение студентов-медиков к трупам не было совершенно бестрепетным. Гипертрофированная психологическая защита молодых людей от зрелища нагого мертвого тела сделала их отношение к трупу утрированно фамильярным, если не сказать, хвастливо-панибратским. После занятия положено было положить труп на носилки, отнести его в подвал и погрузить в огромную цементированную ванну, выложенную изнутри тёмно-бурой метлахской плиткой и наполненную формалиновым раствором, запах которого немилосердно драл глаза и нос. Нести труп полагалось бодро и молодцевато, и при этом считалось также хорошим тоном сказать что-нибудь похабное, для поднятия настроения. Один раз Миша, относя труп вместе с Васей Меркуловым, замешкался, опуская труп в ванну, и Василий гневно заорал:
— Да кидай же ты этого вяленого пидора в ванну, хули ты его держишь!
И тут Миша поймал себя на непонятном и безотчетном желании, на том, что он хочет еще раз глянуть в лицо трупу, прежде чем поверхность формалинового раствора сомкнется над этим мертвым, страдальческим лицом. А странное выражение "вяленый пидор" непроизвольно зафиксировалось в Мишином мозгу.
Происхождение трупов, обитавших в формалиновых ваннах морфологического корпуса мединститута, было хорошо известно. Трупы привозили с зоны. Как жил на зоне труп, когда он был еще живым человеком, как он превратился в труп, и почему его отдали мединституту, а не отдали родным, никто не знал, да и знать не хотел — ни преподаватели, ни студенты. Но после той первой памятной безмолвной беседы с трупом Витей в анатомичке, у Миши неожиданно в первый раз заныло под ложечкой, а вслед за тем в голове стали роиться какие-то незнакомые, чужие мысли.
Между живым Мишей и трупом Витей образовалась какая-то загадочная, мистическая связь, о существовании которой не догадывался никто в группе, в том числе и сам Миша. Вероятно, труп Витя мог бы рассказать об этой связи гораздо больше, если бы только мог говорить, ибо в силу возраста и судьбы он был гораздо более сведущ в такого рода делах. Миша же исправно орудовал скальпелем, правильно находил и показывал на трупе все анатомические образования, и тем не менее... Миша и сам не знал, что было "тем не менее". Пожалуй, если бы кто-то спросил у юноши, кто его лучшие друзья, он бы назвал с десяток имен, но первым названным именем было бы имя "Витя" — имя человека, с которым он подружился уже после того, как этот человек умер.
Со временем до Миши стало доходить, что он относится к трупу как-то не так, что он не верит, что Витя мёртв. Юноше очень часто казалось, что труп Витя жив — просто он работает трупом на кафедре анатомии, точно также как лаборанты работают лаборантами, а аспиранты — аспирантами. Не то чтобы он в это верил, но он как-то подсознательно старался убедить себя в этом, потому что так думать было легче. Просто, думал Миша, у Вити работа посложнее, чем у натурщиков.
Натурщиками становились по случаю некоторые ребята из их группы: преподаватели периодически просили студентов помускулистее раздеться до пояса, брали чернильный маркер и помечали прямо на коже проекцию наружных анатомических ориентиров, а затем все студенты по очереди подходили и прощупывали костный выступ, мышцу или сухожилие.
Работа, выполняемая трупом Витей, безусловно, была сложнее. Чтобы раздеться для демонстрации нервов и сосудов, ему приходилось снимать собственную кожу. По понятным причинам труп Витя не мог сам придти на работу: его приходилось приносить на носилках, а после работы относить домой. Труп Витя жил в подвале, в двух шагах от работы, и когда не работал, спал в формалиновой ванне.
Студенты довольно часто беседовали на кафедре с работавшими там лаборантами и аспирантами. Последние, чувствуя свою значительность в качестве собеседников, охотно рассказывали студентам какие-нибудь пустяки о жизни, и эти пустяки казались студентам очень интересными и поучительными, потому что их рассказывали взрослые люди, которые были старше и опытней. Студент Миша беседовал с трупом Витей на занятиях по нормальной анатомии абсолютно на тех же началах, только Витины рассказы о жизни были без слов и без сюжета, они как бы выражали мировоззрение в целом. После каждого взгляда в лицо трупа Вити, прямого или искоса, с одной и с другой стороны, следовал короткий рассказ о все новых жестоких и циничных вещах, о существовании которых юноша раньше просто не догадывался.
Миша дотоле никогда не задумывался, как и зачем он жил, и чего он хотел от жизни. То есть, он думал иногда о смысле жизни, о загадке смерти, о месте человека во Вселенной, участвовал в философских диспутах, но это всё были веселые интеллектуальные упражнения, которые нисколько не разрушали состояния внутренней легкости бытия и первозданной юношеской безмятежности, которая по духу весьма близка щенячьей легкости, игривости и озорной беспричинной веселости, если проводить параллель с животным миром. И вот, всего один жестокий, затравленно-усмешливый взгляд мертвого человека нарушил это изначальное спокойствие и вызвал некую работу мысли, которая разительно отличалась от прежних размышлений о жизни и смерти, навеянных метафизическим юношеским любопытством.
Надо заметить, что Миша сперва никак не мог взять в толк, почему на лице его мертвого друга, столь сильно наполненном непередаваемой смесью затравленности, жестокости, горечи и цинизма, присутствует также определенный оттенок сардонической усмешки. Однажды Миша не удержался и задал Вите этот несколько неделикатный вопрос. Труп Витя, усмехнувшись, выразительно промолчал, и в тот же миг юноша понял, что горькая и циничная Витина усмешка — это тайная улыбка обреченного, который знает, что у него есть в запасе самый простой и безотказный метод ускользнуть от своих мучителей туда, где никто и никогда не сумеет больше его обидеть или потревожить. Но узнав от своего друга эту горькую правду, Миша немедленно задал ему второй вопрос: "А помогла ли тебе смерть обрести душевный покой?". Юноша жадно всмотрелся в лицо трупа, чтобы добиться ответа на этот вопрос, но Витя продолжал усмехаться своей непроницаемой мрачной усмешкой, как бы говоря: "Не спеши. Придет время — и ты сам все узнаешь. А придет оно скорее, чем ты думаешь". И с этого момента Мишины мысли и чувства стали незаметно, но непреодолимо меняться.
Если прежние Мишины размышления о смысле жизни, о вечности, о Вселенной как бы озвучивались внутри музыкой группы "Спэйс", и вызывали видения бескрайних галактических просторов и звездных вихрей, то теперешние его размышления рисовали картину одинокого разума, помещенного в железную клетку в неведомом страшном мире, и каждый волен подойти к этой клетке и мучить, мучить, и неизвестно, сколько предстоит этих мучений и каких именно. Но не это даже было самое страшное и горестное в Мишиных ночных абстрактных размышлениях. Он никак не мог понять, кому и зачем надо мучить этот заточенный разум. Можно было перенести мучения, зная конечную цель, какой-то высший смысл. Но мучиться целую вечность без цели, без смысла, без понимания хотя бы необходимости и полезности этих мучений, если не для себя, то хотя бы для всего остального мира — вот это было самое мучительное во всех мучениях, и от этого у юноши пропадал сон, и неприятно ныло под ложечкой.
Вообще, Миша был довольно веселым по натуре, он любил погонять с друзьями в футбол, подергать гитарные струны, сносно стучал на барабанах в факультетском ВИА, и вышеописанные ночные страхи посещали его отнюдь не каждую ночь. Но процедура политинформации неизменно оживляла в Мишиной памяти казённые портреты со старческими лицами членов Политбюро ЦК КПСС, дряхлость и тлен которых не в силах были скрыть ни макияж, ни ретушь. Под сенью этих ужасных лиц несокрушимый и пламенный пафос каждой прочитанной статьи, касалась ли она учений войск Варшавского договора или клеймения позором диссидентов, или закромов Родины, в которые в очередной раз что-то засыпали, а особенно лично Леонид Ильич, по какой-то нелепой связи вызывали у Миши воспоминание о затравленно-циничном взгляде трупа Вити. Что-то общее, что-то связующее было между этими вещами... Наверное, этой связью была смертельная, безысходная обреченность, неведомый тайный договор между мятущейся жертвой и ее педантичным мучителем о нескончаемом и страшном протоколе предстоящих мучений, в которых не было ни смысла, ни просвета.
Главное мучение состояло в безудержном энтузиазме, который каждый комсомолец обязан был проявлять постоянно и неукоснительно. Этот энтузиазм был чужд мыслительной деятельности, он не требовал от человека необходимости собственного понимания мировых проблем, попыткок найти свои, новые идеи для их решения. Все проблемы уже были описаны партией и правительством, и все решения уже были ей предначертаны. Необходимо было только выучить полный их перечень и выказывать всемерный энтузиазм и готовность к их убежденно-бездумному выполнению. Вот это и было для думающей натуры, которой без сомнения являлся Миша, самым главным мучением, в котором он сам себе боялся признаться.
Не только сам Миша, но и члены Политбюро, и лично Леонид Ильич, и вся огромная страна были жертвой этих мучений, и вместе с тем, каждый из них являлся в то же время и самим мучителем. Миша никак не мог понять, зачем это надо, и почему все должны мучить друг друга, чтобы все было железно и четко подчинено одной задаче, одной цели, одной непонятной и нелепой воле, ведущей страну и людей неведомо куда. Все живое в стране внешне подчинялось этой воле, но внутри оно или сопротивлялось или, устав сопротивляться, умирало и увядало. Миша был молод, он не знал ни жизни, ни страны, но каким-то неведомым чутьем он чувствовал все это, потому что теперь его лучший друг Витя рассказывал ему об этом на каждом занятии по нормальной анатомии. И от этих страшных рассказов у Миши каждый раз начинало ныть под ложечкой. Новый Мишин друг был не только суров, но еще и ревнив, и с тех пор, как они подружились, юноша уже не мог так легко и свободно общаться с остальными друзьями, как это у него получалось раньше. Он стал гораздо больше времени проводить в одиночестве, чтобы поразмыслить о том, что ему поведал новый друг.
Но Миша никогда не допускал, не мог, да и не умел допустить все свои новые мысли до того уровня, где они могли бы прозвучать не одними бессловесными чувствами, а словами — ведь он был комсомольцем. От новых бессловесных мыслей Миша чувствовал только скверное настроение и гадкую сосущую тяжесть под ложечкой. Впрочем, через какое-то время нашлось и лекарство. Одна-две кружки пива начисто смывали гадкий ком под ложечкой, улучшали настроение и возвращали утерянное состояние легкости и безмятежности. Уже по дороге к пивной ком начинал исчезать, а шаг сам по себе ускорялся. Вот и теперь Миша одолевал последние метры бодрой рысцой.
Пивная представляла собой довольно большой и исключительно уродливый круглый павильон с плоской крышей, покрашенный в небесно-голубой цвет. Официального названия у пивной не было, но была народная кличка, как практически у любой питейной точки в городе. Кличка эта возникла вследствие своеобразной формы павильона, благодаря которой пивную прозвали "шайбой". Этот павильон и впрямь напоминал огромную хоккейную шайбу, которую кто-то уронил в ведро с голубой краской, да так потом и не отмыл. Вдоль глухой грязной стены "шайбы" и у прилегающего забора, откуда пахло несвежей мочой, стояли, опираясь на стену и покачиваясь, завсегдатаи этих мест с испитыми лицами и тревожно-ждущим или ищущим взглядом. Понятно было, что в кармане у них нет ни копейки, и они отираются тут только в сомнительном расчете на чье-нибудь угощение.
Миша бодро протопал через двор ко входу. От стены отделился неопределённого возраста субъект в грязных, стоптанных ботинках, мятых штанах и горбатой куртке, сидевшей на нем колом. Субъект профессионально смерил глазами размеры Мишиной спортивной сумки и бормотнул:
— Слышь командир, ты ведь в разлив будешь брать, литра три небось возьмешь?
— Да нет, — удивленно ответил Миша.
— Да ладно тебе пиздить-то! — злобно и одновременно жалобно заныл алкаш.— у тебя же там канистра, бля, литров на пять, не меньше! Отлей чуток, как возьмешь, а! Ну бля буду, полкружки отлей? хули тебе убудет! Видишь бля, денег не прошу, только отлей пивка, не дай пропасть!
Миша вместо ответа открыл сумку и показал сложенную спортивную форму, кеды, белый халат и толстый учебник нормальной анатомии под редакцией Привеса. Алкаш разочарованно матюкнулся, а затем его лицо приняло свирепо-озлобленное и вместе с тем униженно-жалкое выражение:
— Ну десять копеечек дай, а, студент! А потом меня хоть режь на свою анатомию!
Миша отрицательно мотнул головой и качнулся вперед, по направлению ко входу. Субъект проводил его в спину ненавидящим взглядом и мрачно отошел назад к стене. Если бы горящая страсть алкоголиков по столь недостающим им градусам могла жечь, эта стена сгорела бы дотла уже бессчетное количество раз.
Миша подошел к замызганному прилавку и попросил литровую кружку пива и сушек. Помятая, потная и злая продавщица небрежно плеснула пиво в кружку и не подала, а почти швырнула кружку Мише в руки, не глядя в лицо. Одна рука у Миши была занята сумкой, а другая — кружкой, и поэтому пакет с сушками он взял в зубы и стал устраиваться на деревянной скамейке за деревянным же, весьма ободранным столом далеко не первой свежести. Миша развернул кулёк с сушками, отпил из кружки и огляделся. Прямо к его столу направлялся неверной, трясучей походкой старик в поношенном толстом пиджаке, мятой и грязной матерчатой кепке и в старческих сильных очках-линзах. Лицо его создавало такое впечатление, как будто его сняли, постирали в кипятке, потом оно высохло, смявшись и скоробившись, и его безо всякой глажки впопыхах натянули обратно на череп, причем неаккуратно и не до конца. Старик бережно держал свою кружку обеими руками, боясь расплескать хотя бы каплю драгоценной влаги.
Миша сделал еще пару глотков, с треском сломал сушку в кулаке и отправил четвертинку в рот. Его всегда удивляло, что сушка аккуратно ломалась на четыре части. Миша сперва пробовал по-разному сжимать кулак, давить сушку тремя пальцами, но добивался он всегда только того, что четыре части разломанной сушки становились менее аккуратны, трескались и крошились, но тем не менее, их всегда оставалось именно четыре. Убедившись в том, что природу невозможно изменить даже в такой малости, Миша прекратил эксперименты и покорился судьбе.
Старик медленно и осторожно поставил свою кружку на стол недалеко от Мишиной, а затем оперся обеими руками о край стола и с усилием сел. Миша делал редкие глотки, внимая вкусу напитка и прислушиваясь к ощущениям в голове. Ощущения были вполне приятные, словно неясные предутренние сумерки сменяются славным розовым рассветом. Однако, кружка была выпита меньше чем на треть, и рассвет пока только брезжил чуть-чуть, обещая хороший солнечный день.
Старикан пожевал губами, поправил мутные очки, поразмышлял о чём-то, а затем вдруг жалостно наморщил свое и без того морщинистое лицо и сделал первый несмелый, вороватый глоток. Второго глотка он почему-то делать не стал. Вместо этого он еще раз поправил очки и вдруг стал суетливо шарить по карманам, вытаскивая поочередно то невероятно смятый и грязный носовой платок, то помятую жестяную коробку, то какие-то розовые таблетки, прилипающие к пальцам, то огрызок древнего карандаша. Наконец нужные предметы нашлись. Ими оказались замусоленый сигаретный бычок и спичечный коробок с ободранной этикеткой. Старик кое-как вставил бычок себе в рот и завозился с коробком. Коробок скрипел и побрякивал в старческих руках и отчаянно не хотел отдавать спичку: сперва он не желал открываться и подло выскальзывал из рук, а потом спичка никак не хотела идти на сожжение в одиночестве, ей хотелось прихватить с собой как минимум еще двух-трех подруг по несчастью. Наконец старик с видимым усилием вынул одну спичку и стал долго и тщательно нацеливаться ей в край коробка. Нацелившись, старик зажмурился, будто увидел кулак, летящий прямо ему в нос, и отчаянно чиркнул спичкой об коробок, косо мотнув головой. Спичечная сера с треском вспыхнула, словно раздался микроскопический выстрел. Старик аккуратно положил коробок на стол, и неторопливо поднес горящую спичку поближе к глазам.
Миша разглядывал лицо своего соседа, подсвеченное недолговечным колеблющимся пламенем спички, и это лицо с выражением страдания, застывшим в глубоких морщинах, ему кого-то мучительно напоминало, только юноша не мог вспомнить, кого именно. Но почему-то от вида этого лица рассвет отступил во мглу, и под ложечкой немедленно обозначилась неприятная тяжесть. Миша отвел взгляд, сделал подряд пять или шесть торопливых глотков и снова украдкой посмотрел в лицо старику. На этот раз впечатление было несколько другое. Да, на лице старика несомненно отражалось страдание, но вместе с тем юноша увидел, что нет в этом лице ни злобы, ни отчаяния обреченного, зато есть некая отрешенность и сосредоточенность. И эта отрешенность, эта сосредоточенность доказывали со всей несомненностью, что хотя страдание и велико, но тем не менее, оно вполне подконтрольно. Солнце, которое так неожиданно и тревожно зашло за тучи, снова высунулось краешком диска и бросило несколько лучиков. Миша немного повеселел, и его подложечная тоска нехотя отодвинулась куда-то в глубь организма, хотя совсем пропадать пока еще не собиралась.
Когда спичка почти догорела, старик поднес ее к сигаретному бычку и старательно зачмокал, а глотнув дыму, моментально зашелся в глухом кашле. Старик долго кашлял, тряся головой, а затем с усилием подавил кашель, после чего громко харкнул и плюнул под стол обширной зеленой соплей со светлыми молочными прожилками, прямо себе под ноги. Престарелый завсегдатай пивной — а он несомненно был завсегдатаем этих мест — осторожно затянулся еще раз, выдохнул дым неаппетитными клочьями, и отерев рукавом рот, наклонил голову и стал внимательно изучать плевок под столом, видимо любуясь цветом и расположением прожилок и вкраплений. Налюбовавшись на свое произведение вдоволь, "скульптор" со строгим выражением лица тщательно растер харкотину носком жухлого ботинка, с которого пыль и грязь уже много лет смывалась разве что неверной струйкой мочи их подвыпившего хозяина. Строгое выражение на морщинистом лице старика вновь уступило место всегдашней сосредоточенности, с помощью которой он умерял страдания, доставляемые ему старым, больным телом и, возможно, какими-то скверными воспоминаниями. А затем в лице старого пьяницы промелькнуло тревожно-деловитое выражение, как будто он вспомнил о какой-то срочной обязанности. Старик послюнил заскорузлый палец, затушил бычок, который погас с легким сердитым шипением, сунул его опять в карман и припал к своей кружке.
Опустошив кружку на треть, старик поставил ее на стол и начал обшаривать глазами помещение. Взгляд его небрежно, но поразительно цепко скользнул по Мишиному лицу, перебежал на потолок, потом на немногочисленных посетителей, сидевших в обнимку со своими кружками. У одного толстого пивного мужика с выпирающим животиком, рыжей бородкой и нехорошими отеками под глазами, на засаленной мятой газете лежала распотрошенная вобла, и газета была обильно испачкана ее грязно-ржавым жиром и шелухой. Старик задержал взгляд на этой вобле, потянув носом и сделав судорожный глоток, а затем его взгляд уперся в живот вновь вошедшего посетителя. Очевидно, этот живот показался ему очень знакомым, потому что старик, не поднимая глаз и не глядя на лицо посетителя, громко и внятно сказал с заметной радостью в голосе:
— Козёл и пидарас!
— О! ёбты-ть! Так ты уже здесь, вяленый пидор! — с не меньшей радостью и какой-то угрюмой теплотой в голосе отозвался вошедший на это сердечное приветствие.
— Ну хули стоишь? Садись, — предложил старик своему знакомцу, сделав рукой широкий шутовской жест.
— Какой тебе хуй "садись", видишь, я еще пива не взял.— и вновь подошедший мужчина швырнул старику на тощие колени грязную кошелку, в которой что-то слегка брякнуло, а сам прошел к стойке.
Миша тем временем ощутил давление в мочевом пузыре и решил снизить его, не откладывая, а посему он взял свою сумку, не решившись оставить ее без присмотра, и прошел в туалет. В туалете густой запах аммиака и хлорки щипал глаза. Миша стоял над писсуаром, изучая в процессе мочеиспускания серую, расколупанную многочисленными надписями стену. Одна из надписей была сделана основательнее остальных и гласила:
Отверстие буквы "о" в последнем слове было тщательно и глубоко проковыряно в глубь штукатурки, а вокруг этого отверстия была очень умело, с грубым натурализмом выцарапана-прорисована разверстая мужская промежность, готовая к гомосексуальному совокуплению непосредственно в отверстие буквы "о". Прочитав надпись, Миша слегка покраснел, брезгливо нахмурился, выдавил последние капли мочи, молодецки пукнул, чтобы скрыть смущение, после чего заботливо потряс свой шланг и, убедившись в его относительной сухости, упрятал его в трусы и застегнул ширинку брюк.
Возвратившись к столику и швырнув сумку под стол, Миша взял свою кружку, и ему показалось, что она стала значительно полнее, чем когда он уходил в туалет. Миша сделал несколько больших глотков залпом, и тут ему показалось, что пиво изменило вкус, стало как-то гуще, крепче и почему-то стало отдавать сладким. Впрочем, остатки гадкой сосучки под ложечкой стали быстро проходить, рассвет заблистал, и из-за хмурых утренних туч снова выглянуло долгожданное солнышко. Миша схрумкал сушку и отхлебнул еще.
— Странное дело, отчего это пиво сладким кажется, — удивленно пробормотал Миша сам себе под нос.
— Да нет, ни хуя не странно, — обернулся мужик, который о чем-то вполголоса беседовал с давешним стариком, — Это от портвешка. Я тебе, парнишка, влил в пивко треть бутылочки. Хули его так пить, оно сегодня вообще как ослиная моча. А мы вот с Вяленым добавили, ну у нас осталось, мы и тебе подлили, по-соседски. Небось ты ни разу еще так не пробовал — ну так попробуй, надо же к правде-то приучаться! — И сосед, фамильярно подмигнув, небрежно толкнул ногой пустую бутылку из-под самого дешевого портвейна, лежавшую под скамьей.
Юноша удивился, так как не мог понять, как сомнительный портвейн делает из обыкновенного пива правдивый напиток; также ему было не понятно, почему без портвейна Жигулевское пиво считается лживым напитком и ослиной мочой.
— Лучше было бы водочки добавить, — сказал Вяленый. Видимо, по его мнению в водке было еще больше правды, чем в портвейне.
— Лучше, говоришь? Ну так хули ты тут сидишь и базаришь — сбегал бы и принес! — спокойно сказал сосед.
Миша неожиданно вспомнил латинскую пословицу «In vino veritas», и страшно удивившись тому, что он вдруг вспомнил, залпом запил свое удивление порядочным количеством смеси, приготовленной без его ведения, а затем поперхнулся одним из глотков и часто заморгал глазами:
— Ну спасибо, ребята! Я вообще-то... — тут Миша запнулся, а затем вдруг безо всякой логики развернул кулек с сушками и протянул их соседям, — угощайтесь.
— Э-э-э, не по моим зубам, — сказал старик, открыл рот и взялся пальцами за ряд пластмассовых зубов, влажно чмокнув искусственной челюстью на присоске. Его приятель взял несколько сушек, одну из которых он, не разламывая, запихнул в рот и с хрустом прожевал.
— Ну будем знакомы, молодой! — сказал приятель старика и протянул костистую грубую ладонь с суставчатыми толстыми пальцами и грязными ногтями со множеством заусениц, предварительно отерев эту ладонь о видавший виды толстый шерстяной свитер, на котором шерсть уже порядком свалялась от грязи и от старости.
— Меня зовут Миша, я учусь на втором курсе в мединституте, — застенчиво представился юноша, неловко пожав протянутую руку.
— Студент, значит! Студент прохладной жизни, — еще раз усмехнулся выпивоха. А меня звать Чалый. А этого старого пидора — Вяленый!
— А как по имени отчеству? — растерянно спросил Миша.
Чалый как будто бы подскочил на месте с мгновенно изменившимся лицом, и было непонятно, то ли Мишин вопрос его развеселил, то ли, напротив, обозлил. Он толкнул в бок старика, покачнув его неустойчивое хилое тело, и заорал:
— Слыхал? Вяленый, ты слыхал? Имя, бля!.. Ебать-колотить! Имя! Еще бля, и отчество... Прямо как в ментовке!
— А ты Миша, точно на врача учишься, а то может, на следователя, или на прокурора? — вкрадчиво спросил старик.
— Да нет, правда на врача, — обескураженно пробормотал Миша.
— А если не на прокурора, так на хуя оно тебе, отчество? Какое погонялово тебе сказали, так и зови — раздраженно заметил Чалый.
— Да ладно тебе, Чалый, ну хули ты стегаешь пацана — молодой он еще, порядок не выучил. Выучит — будет как все.
— Ну прямо! Он через пяток лет врачом будет, не то что ты, пидор старый, срань подзаборная! На хуя ему твои правила! Он тебе и руки-то не подаст!
— А сам-то? Сам-то, залупа червивая?— невозмутимо парировал старик. — Тебя не то что врачом, — санитаром в мыльник не возьмут! Потому что мудак. А пацан — да, пацан врачом будет! Так и что я, по твоему, с врачами не пил? И врачи умеют пить как люди, хули тут уметь-то! Человеком просто надо быть! — глубокомысленно закончил Вяленый.
Ни один, ни другой не обратили при этом никакого внимания на обидные реплики, сказанные в адрес друг друга. Видимо, приятели всегда общались между собой на такой своеобразный манер.
— Неважно, кем ты служишь, главное, чтобы ты человеком был! Правильно я говорю, Миша?— обратился старик уже к юноше.
Мишины мысли разъезжались от смущения и от смеси пива с портвейном, которая уже ударила в голову, и он смущенно улыбался, чувствуя, что ведет себя как-то совсем не так, как положено себя вести в этой ситуации, и поэтому выглядит белой вороной в глазах своих собутыльников. Смущенное и виноватое выражение читалось на лице юноши, как в открытой книге.
Увидев это выражение, Чалый протянул руку навстречу уже открывшему рот Мише, как бы останавливая в воздухе грядущие извинения, и отрывисто сказал с легкой досадой в голосе:
— Да хули ты, прям... ты не стесняйся! Все пучком!..— и неожиданно сощурив плутоватую рожу, продолжил, — А вот ты, студент, ответь мне прямо сразу, ты друг или ехидный?
Вопрос был поставлен так хитро, что ответ уже был определен как бы заранее.
— Ну наверное, друг, — еще более неуверенно пробормотал Миша, слегка краснея.
— Наверное! — снова рассерженно завопил Чалый, — Нет, бля, Вяленый, ты слыхал? Наверное!
— Чалый! Ну нахуя же ты, мудачина, опять стегаешь пацана! Парнишка, брось, не слушай ты этого распиздяя! Не стесняйся, — неожиданно душевно сказал старик, повернувшись к Мише и осторожно взяв его за рукав, — Я же вижу, ты нормальный, совестливый, и человека тебе обидеть трудно. Вот хотя бы меня. А мне сейчас больше всего хочется водочки выпить. А у тебя в кармане, я знаю, есть рубль. И у меня тоже есть, — тут старик вынул из кармана пиджака мятый, ветхий рубль и положил его на стол рядом с собой, — И у Чалого есть рубль с мелочью. Вот если я сейчас дам Чалому свой рубль, и ты тоже дашь, то он сходит и принесет нам бутылку водки. И ты, Мишенька, сегодня отдохнешь, как человек, и нам поможешь. Ну как, лады?
Миша опять почувствовал краску смущения на лице, и от этого он окончательно и необыкновенно густо покраснел, засопел, завозился с курткой, кое-как извлек из глубокого кармана новенький хрустящий рубль и положил его рядом с рублем старика.
— Ну вот и умница, — сказал старик, ласково погладив Мишу по рукаву куртки, сгреб оба рубля и отдал товарищу, — ну давай, мигом! — сказал он, обращаясь уже к Чалому. Но того не надо было упрашивать. Он схватил деньги, и его как ветром сдуло.
— На врача, значит, учишься, сынок? — ласково спросил старик.— Каким же ты, милый, врачом-то хочешь быть? Хирургом, какие печёнки людям режут, или этим, как его, ну которые таблетки прописывают?
— Нет, я вообще-то хочу невропатологом стать, — обрадованно сказал Миша, которого сразу успокоило, что беседа перешла в то русло, где он не боялся сказать что-то совсем невпопад.
— Нерво-патологом? — с усилием выговорил старик, — Это что ли которые молотком по коленке ширяют и иголкой всюду колют?
— Ну да, это они так рефлексы проверяют и чувствительность кожных нервов, — сказав это, Миша вдруг почувствовал, что его собственное тело несколько потеряло и частично изменило свою чувствительность вследствие выпитой, необычной для его организма смеси. Более того, солнце стали заслонять стремительно набегавшие тучи, и в довершение всего, к горлу подкатила скверная тошнота, и начала кружиться голова.
— Ну это их ученое дело такое — проверять, — рассудительно сказал старик, — да тебе ведь до этого молотка еще годков несколько надо подучиться, так? Вы небось лягушек пока режете и покойников. Правильно говорю? Боишься, небось, покойников резать, а?
Миша хотел сказать про покойников что-нибудь бравурно-похабное, молодецкое — словно бы он был сейчас не в пивной, а в секционном зале со своими товарищами — но в этот миг он неожиданно почувствовал сильное головокружение и тоскливую, тошную слабость. Непривычная смесь пива с портвейном сотворила в Мишиной голове что-то действительно скверное, и внутренняя Мишина погода испортилась так быстро, как будто злой волшебник произнес гадкое заклинание. Солнце пропало совсем, и из сгустившихся обрюзглых туч пошел мерзкий, холодный дождь. Под косые струи этого дождя, сопровождаемого порывами ледяного ветра, Миша неожиданно сам для себя разревелся, как маленький, и сквозь нахлынувшие полупьяные слезы стал рассказывать старику, как они на занятиях по анатомии режут покойника, которого зовут Витя, и какое у него жуткое, злобное и страдальческое выражение лица, и как у него от этого каждый раз болит желудок. Во время очередного приступа тошноты Мише пришлось бежать в туалет, где его два раза вырвало над унитазом темной, мутно-грязной гадостью, не похожей ни на пиво, ни на портвейн. Умывшись и прополоскав рот, юноша вернулся обратно и продолжил свой невеселый рассказ.
По мере того, как Миша со слезами рассказывал незнакомому старому пьянице все то, что давно копилось у него на душе, неожиданное ненастье, разыгравшееся у него внутри, стало потихоньку проходить. Мало-помалу унялся дождь, а ветер хотя и не прекратился совсем, стал все же гораздо ровнее и перестал быть нестерпимо колючим и пронзительно холодным.
Старик долго и внимательно слушал торопливую и сбивчивую Мишину речь, а затем протянул подрагивавшую руку и едва касаясь, осторожно погладил юношу по голове.
— Дурачок ты еще совсем. Да какой же это желудок? Это у тебя, парень, душа болит, ясен корень! Душу-то вы в своем институте проходили уже? Какая она из себя душа, что вам ученые люди говорят? Жидкая или склизкая как кисель, или может, как пар в баньке?
— Нет никакой души, это всё религиозные выдумки. Есть только высшая нервная деятельность. Нам это на нормальной физиологии объясняли и на научном атеизме.— пьяно отбивался Миша, громко икая и все еще периодически всхлипывая.
— Знаешь, у кого души нет?— неожиданно жестко проговорил старик, — У прокурора ее нет! А у остальных людей она есть, даже у ментов, и то ментовская душа имеется.
— Пиздишь ты как всегда, Вяленый! — внезапно гаркнул Чалый, как-то незаметно подошедший под разговор, — Тебе только волю дай попиздеть!.. Пиздеть-то, бляха-муха... всё бы тебе пиздеть...— Чалый постепенно снижал тон, перелезая через скамью и устраиваясь на сидении.— Всё тебе пиздеть бля... пиздеть...— с угрюмейшей рожей продолжать бурчать Чалый.
Бывалому человеку сразу было бы видно, что и насупленное лицо, и матерное ворчание — это не более, чем игра, доставлявшая обоим играющим эстетическое наслаждение.
— Кто это пиздит? А ну скажи мне, залупа с отворотом, что я напиздел?— мастерски поддержал игру Вяленый.
— Как это что? Какая на хуй у ментов может быть душа? Это по-твоему что, разве не пиздёж? — одновременно с последним произнесенным словом Чалый вынул за горлышко из кошелки и с торжественным глухим стуком поставил на стол бутылку водки, под завистливые взгляды из-за соседних столиков, а затем снова порылся в своей кошелке и достал три разномастных стакана. Один из стаканов был гладкий, а два граненых, но с разной гранью, один с мелкой, а другой с более крупной, и кроме того, один из граненых стаканов был несколько надтреснут. Все стаканы были грязно-мутные, с темным налетом осадка ближе ко дну.
Нарочито придурковатое выражение моментально сошло с лица старика, и он вновь сделался непоколебимо серьезен.
— Говорят тебе, есть у ментов душа, только она у них ментовская! Хуевая душа, согласен, но и среди ментов тоже попадаются люди. Да и на хуя же мне пиздить, когда я сам проверял! Ну доставай лимон, хули ты бля копаешься?
Чалый вынул из кошелки большую разлохмаченную луковицу и перочинный ножик с узким и длинным, то ли грязным, то ли просто заржавленным лезвием, и положил то и другое на стол рядом с бутылкой и стаканами.
— А где же лимон? — в очередной раз не понял Миша своих новых приятелей.
Чалый разинул рот, и кажется, опять хотел проорать какую-то гневную тираду, но старик его опередил, указав скрюченным пальцем на луковицу:
— Так вот же он!, — и отвечая на удивленный Мишин взгляд, пояснил, — Кому жить сладко, у них лимон кислый, чтобы щеки не слипались. А наш лимон — вот он. Какая у нас жизнь, такой и лимон, — и старик, взяв ножик, принялся чистить и нарезать луковицу толстыми кружалками.
— А отчего стаканы все разные? — задал Миша очередной наивный вопрос.
— А ты попробуй спиздить в одной столовой зараз три стакана, тебе потом в ментовке такой сервиз устроят! — огрызнулся Чалый, а затем крепкими желтыми зубами сорвал с бутылки металлический колпачок и ловко, почти в одно касание, бережно разлил водку по стаканам, наполнив каждый чуть меньше, чем на треть, и тут же вновь аккуратно надел колпачок на бутылку.
— Чтобы не выдыхалась, — объяснил он Мише, поймав его взгляд, — Ну что — давайте помаленьку!.. — и степенно пододвинул к себе щербатый стакан. Старик взял гладкий. Мише достался самый новый стакан из стоявших, но юноша боязливо посматривал на него, не решаясь взять в руки.
— Мишенька, тебя ждем, родной — елейным голосом пропел старик Вяленый.
Юноша наконец-то заставил себя взять в руку стакан, но его страх перед напитком от этого только усилился.
— Чё ж ты стакан-то как змею душишь?— возмутился Чалый, слегка поигрывая своим стаканом, — Тебя что, отец водку пить не научил?
— Да у меня папа алкоголем в общем не увлекается... — начал Миша.
— А мы что же здесь по-твоему, все алкогольные?— еще больше возмутился Чалый, и от возмущения даже поставил свой стакан снова на стол.
— А какие же еще?— смиренно удивился старик, — Конечно мы с тобой алкогольные! Как все нормальные люди. А не были бы алкогольные, были бы политические — та же хуйня, только статья другая, дают больше, и под амнистию хуй когда попадешь. Вот ты ведь Мишенька не знаешь ничего, а ты ведь уже политический, потому что душа у тебя уже больная. А дальше только хуже будет, если только ты ее на помойку не выкинешь. Давай, Мишенька, все разом себе душу полечим — набери воздуха, как будто в речку нырять хочешь, и залпом ее, как касторку. А как выпил, сразу не вдыхай, а наоборот выдохни и вот — лимончиком закуси.
Забулдыги, не чокаясь, подняли стаканы и ловко опрокинули их содерживое в рот. Миша шумно вдохнул и тоже залпом проглотил содержимое своего стакана, а затем снова вдохнул, не сделав положенного выдоха, и судорожно закашлялся от рези в гортани и за грудиной.
— Да ты не кашляй, ты лучше пивом заполируй, у тебя вон еще в кружке осталось на дне, — поучающе пробасил Чалый.
Миша схватил кружку с пивом, сделал пару глотков, поставил ее и прислушался к своей внутренней погоде. К своему удивлению он обнаружил, что погоды никакой нет, а потом понял, что привычное окно, через которое он узнавал свою внутреннюю погоду, наглухо закрыто плотной ставней. В голове неожиданно прояснилось, и в какой-то момент Мише показалось, что он вдруг стал лучше понимать природу происходящих вокруг вещей — отчего так грязен этот стол, отчего луковица притворялась на этом столе лимоном; ему также показалось, что он стал лучше понимать людей, с которыми он только что в первый раз в своей жизни выпил водки. И от этого столь нежданно нахлынувшего ощущения непонятно откуда пришедшей правды, Миша с воодушевлением громко поставил пустой стакан на грязный стол и неожиданно для самого себя произнес фразу, только недавно услышанную от Чалого:
— Ебать-колотить!..
--Ну дай Бог, дай Бог! — обрадованно сказал внимательно наблюдавший за юношей старик, — Видишь, Чалый, вот человек уже что-то и понял. А трезвый ты это хуй когда поймешь!
— Что ж он такого понял с меньше чем полстакана?— насмешливо протянул Чалый.
— Жизнь он чуть-чуть понял, вот что! Только ему не это надо. Ему сейчас не жизнь, ему сейчас смерть надо понять.
— На хуя это ему смерть понимать? Это ее тебе понимать надо, потому что тебе сдохнуть самое время, а ему-то хули — он-то еще молодой!
— Гандон ты, Чалый! Хоть ты какой и ни друг, а всё равно гандон! Ни хуя никогда не понимаешь, не зря ты срок мотал не на зоне, как нормальный человек, а в ЛТП. Там только такие уёбки, как ты и отдыхают! Дружу я с тобой, Чалушка, живу с тобой в твоей котельной шестой год. Воспитываю тебя, бля, воспитываю... А все равно как ты был распиздяй на дизельном топливе, такой и остался! — старик, как выяснилось, тоже мог быть весьма язвительным. Миша внимательно слушал их разговор о нем же, не перебивая.
— Мне, Чалушка, умереть как нехуй делать, я смерть понял уже давно, — сдержанно продолжил старик.— А жизнь я понял, когда ты еще у своего папаши висел на конце мутной каплей. А вот ты, мудофель, до сих пор ни хуя не понял. Ты глянь, как они суки студентов учат? Нет, говорят, у человека души!. Гробят, блядь, мальцов с ихним ёбаным коммунизмом! Есть душа, нет — им насрать и по стенке размазать! Коммунизм души иметь не дозволяет — вот тебе и весь хуй до копейки! А вот у пацана нашего душа пропадает. Подружился он с покойником, какого режут они, жалеет его, убивается по нём! Как их теперь, бля, раздружить? Придется мне ему прямо под капот залезать, ремонтировать... Иначе мне ему душу ни хуя не починить.
— Вяленый, может не надо, а?— вдруг как-то даже испугался и засуетился Чалый. Мише показалось, что грубый забулдыга вдруг превратился в заботливую няньку, — тебе же вредно, а то ведь и вправду еще помрешь! Может, так сумеешь, уболтаешь как-нибудь, вот как меня?
— Нет, Чалушка, так не обойдется, опоздали уже. Теперь парню душу можно исправить, только если прямо туда влезть. Да ты не бзди в кулачок, что мне впервой что ли?
— А! Как это? Что это?— Вдруг неожиданно вскинулся Миша, который из состояния ясности и прозрачности нового восприятия мира стал плавно погружаться в состояние легкого пьяного ступора, и незаметно потерял нить разговора, который вели его новые друзья.
— Да очень просто! — Чалый на этот раз был серьезен — Вяленый ведь у нас экстрасенс. Без дураков, настоящий еби его мать, экстрасенс! Ему что на Марс слетать, что в душу к другому человеку залезть — все равно как нормальному телемастеру в телевизоре покопаться. Феномен, бля! За это и сидел, поэтому и жить трезвый ни минуты не может.
— Мишенька, ты меня сегодня выручил, давай теперь я тебе помогу, — сказал старик.— Сядь поровнее, закрой глаза и не шевелись, и не думай сам по себе ни о чем, чтобы мне не мешать. Я сейчас на пару минут к тебе в душу заберусь, все посмотрю, и горе твое, которое тебя точит, выкинуть попробую. Ну это — как из дому говно всякое на помойку выбрасывают, так и из души его тоже можно выкинуть. Главное, парень, душу саму не выкинуть. Чалушка, а ты голубчик знаешь что делать. Подержи мою шкуру покрепче, чтобы не упала, пока я в отъезде буду.
— В каком отъезде? Какая шкура?— не понял Миша.
— А вот эта шкура, — старик похлопал себя ладонью по костлявой груди.— Пока моя душа у твоей гостевать будет, я на это время вроде как умру. А мертвый человек, он же ни сидеть, ни стоять сам не может, только лежать. А здесь лечь, видишь, негде, так что придется мне сидеть там, где сижу. Ну вот, чтобы я харей в пол не воткнулся, меня Чалый подержит, пока я мертвый буду. Ну давай, Мишенька, глазки закрой и замри.
Миша послушно закрыл глаза и постарался ни о чем не думать. Голова была как будто чужая: она казалась то чрезвычайно маленькой, величиной с теннисный мячик, то вдруг наоборот начинала заполнять собой все помещение. И внутри головы тоже все было не так, как обычно, а было такое ощущение, которое бывает, например, в руке после сильного удара, про который говорят "осушил руку". Правда, Миша был не настолько пьян, чтобы не понимать, что это состояние вызвано смесью пива с портвейном, к которой затем добавилась еще и водка. Юноша прислушивался к ощущениям в голове, но не чувствовал ничего, кроме ударов собственного сердца, которые почему-то стали необычайно громкими и отдавались прямо под черепной коробкой.
Внезапно Миша почувствовал в голове тихий, деликатный, едва уловимый толчок и незримое ощущение близкого присутствия постороннего. Так бывает, когда сидишь один в дальней комнате, и вдруг кто-то тихонько заходит в дом через входную дверь, начинает возиться в коридоре, а потом проходит в комнату.
Мишин гость оказался человеком аккуратным и деятельным. Едва зайдя в дом, он сразу начал проводить инвентаризацию хозяйства, неуловимо быстрыми движениями беря вещи и кладя их на место. Миша едва успевал замечать, какие это были вещи. Сперва промелькнули воспоминания совсем маленького Миши: детская кроватка, трехцветная погремушка с ручкой, из которой потом Миша ухитрился выковырять зеленый шарик... Вот Мишина мама вытаскивает его из ванны и обтирает мохнатым полотенцем... Потом всплыли почти одновременно лица мамы и папы, и задорное, симпатичное личико Мишиной двоюродной сестры Ани из Днепропетровска. Затем Миша внезапно ощутил стремительное падение и острую боль в локте — когда-то он разбил этот локоть до мяса, учась кататься на велосипеде. Серия школьных учебников и задачников промчалась пестрой лентой и закончилась нежным воспоминанием о последнем звонке, о первой в жизни бессонной ночи выпускного бала и о волшебном запахе волос Тани Барвенковой, которая в эту ночь в первый раз позволила Мише себя поцеловать.
У Миши было очень странное ощущение, что он не хозяин в своей собственной голове, что кто-то за него вспоминает его воспоминания и думает его мысли... Шестикурсник Володя Каверин, бас-гитарист ансамбля, в котором Миша играл на ударных, делал на кафедре психиатрии научную работу и специализировался по этому предмету. Володя как-то рассказал Мише про псевдогаллюцинации, когда человеку представляется, что его мысли и чувства появляются не сами по себе, а кто-то "делает" их со стороны. Миша никак не мог представить себе такого ощущения, а вот теперь он четко его ощущал. Все, что он думал и вспоминал, вспоминалось и думалось не по его воле, а по воле того, кто забрался к нему внутрь. Этот кто-то, который сидел внутри, явно не собирался задерживаться там надолго, и поэтому времени зря не терял, а ловко тасовал Мишины мысли и воспоминания, как опытный картежник тасует карты. С калейдоскопической скоростью пронеслись лица Мишиных школьных друзей и подруг, затем вспомнились две или три любимые книжки, Миша даже как бы увидел цвет их обложек...
Вот еще одна книга в казенном ярко красном переплете с надписью золотом: "Материалы XXV съезда КПСС"... Поплыли строчки: "...Партийность в литературе означает не набор штампов и лозунгов, а последовательную и умелую пропаганду коммунистического образа жизни на высоком идейно-художественном уровне. Писатель- партиец должен всегда быть на переднем крае действительных общественных проблем, избегать мелкотемья, перекосов в сторону частного и личного..." тут книга с треском захлопнулась, и гость заложил ее подальше в книжный шкаф. Затем, подумав, переложил поближе, так чтобы она не была видна, но при случае можно было достать, не роясь в шкафу...
Вслед за этим Миша ощутил волнение и тревогу, лихорадочное экзаменационное состояние, вспомнил подачу заявлений в медицинский институт, приёмные экзамены и хитрую задачу по физике, над которой Миша довольно долго промучился и в конце концов решил ее нестандартным способом, изученным на факультативе; за это Мише снизили оценку на балл. Затем так же быстро в Мишиной голове промелькнул биогенетический закон Геккеля- Мюллера: "Онтогенез есть кратное, неполное повторение филогенеза". Откуда-то выплыло толстое лицо доцента Рубчинского и его фраза, обращенная к Мише: "Ну-с, диссидент Шляфирнер?". "Почему же это я диссидент?"- возмутился тогда в ответ Миша.— "Я член ВЛКСМ!". "Глаза у тебя такие. Непочтительные глаза, мысли в них много. Думаешь много, читаешь много. Страха у тебя положенного в глазах нет. А раз его нет, значит и уважения к власти и к начальству тоже нет. Вот поэтому ты и диссидент". Это воспоминание было немедленно засунуто куда-то так глубоко, что Миша совсем потерял его из виду...
Гистология, срезы тканей под микроскопом... Биохимия, колориметрирование на фотоэлектроколориметре... Что-то еще... Ну точно, это практическое занятие по биологии. Миша сидит, плотно уткнувшись в микроскоп и перерисовывает в специальный альбом вид под микроскопом червя-паразита под названием кошачья двуустка. Серо-зеленая зачетная книжка шальной летучей мышью пролетела у Миши в голове, размахивая жесткими корками, как крыльями... Дверь в деканат... Зачетная неделя... Сессия... А вот то самое занятие по нормальной анатомии, когда Миша познакомился с трупом Витей. Вот Вася Меркулов с Алешей Тарасиковым вносят трупа-Витю на носилках в секционный зал и небрежно кладут на мраморный стол. Миша вновь как будто воочию увидел бурые от формалина Витины руки и ноги с татуировками... Вот Миша в первый раз смотрит Вите в лицо и... что это?!! Это уже было не Мишино чувство... Не Миша вдруг увидел в Мишиной голове страшно знакомое, бесконечно родное, искаженное тяжким страданием мертвое лицо...
Мишину голову пронизал взрыв ужаса, сменившегося гневом, горем и скорбью. Воспоминания прекратились, отброшенные взрывной волной этих чувств. Он вдруг почувствовал, что гость обнаружил в его вещах что-то настолько жуткое, что повергло его в шок, и теперь он убегает из страшной квартиры без оглядки. Зигзагом, словно молния, в Мишиной голове пронеслась дорога, ведущая дворами от стадиона к морфологическому корпусу... И всё... тишина. Хлопнула дверь, и Миша остался один в своей голове, чувствуя подавленность, растерянность и пустоту. Чтобы не потеряться в этом странном, вмиг опустевшем внутреннем мире, юноша открыл глаза и быстро огляделся.
Старик, рыдая, бился в руках у своего друга, который крепко держал его, не давая упасть, и что-то бубнил ему в самое ухо, как бубнит большой мохнатый шмель, посаженный под арест в обувную коробку.
Наконец, Вяленый кое-как справился с собой и понемногу затих. Чалый ослабил хватку, а затем и вовсе разжал руки. Старик вынул из кармана замусоленный носовой платок и кое-как утер глаза, нос и рот, а затем повернул заплаканное морщинистое лицо и посмотрел на юношу:
— А знаешь, Мишутка, ведь это вы сыночка моего, Витеньку, там у себя режете! Я его сразу узнал. Умер в тюрьме мой Витюша, сыночек мой единственный. Не сберег его непутевый папка, ебать его в сраку! И не похоронил даже. Откуда у пьющего человека деньги на похороны? Сказали, что похоронят на тюремном кладбище. Вот так, не забрал, не похоронил... От родного сына отказался!.. Литр водки съел, потом еще месяц целый горевал, не просыхая. Спасибо тебе, Мишенька, что ты с Витюней моим дружишь, что болеешь об нем. Ничего я в тебе это не исправил. Убёг я! Горестно мне стало, ведь сын все ж таки! Да и как я могу в тебе это исправить? Как я могу своего сыночка друга единственного лишить?
Миша виновато колупал ладони, уткнувшись взглядом в стол, Чалый укоризненно кряхтел и злобно поигрывал в руке перочинным ножом:
— А ты говоришь, у ментов душа есть! Нету у них ни хуя никакой души. Все они суки, падлы и живодёры!
— Да не сепети ты, Чалый! — старик уже приходил в себя, в свое обычное состояние контроля над страданием, — не в ментах дело, да и при чем тут менты? Кого ебёт чужое горе? Была у них разнарядка выдать человека в нарезку — ну и выдали! Отведи меня туда, Мишенька, к нему. Хочу с ним попрощаться в последний разок, пока вы его на кусочки не изрезали. Отведешь? Отведи, Мишенька! А я тебе тогда помогу, я знаю как. Убрать это все из твоей души мне теперь уж никак нельзя, а вот научить, как это все превозмочь — это можно. Налей, Чалушка, а?
Чалый быстро плеснул в стакан водки, чуть больше двух третей, и подал стакан Вяленому. Тот поднялся, и не глядя ни на кого, покачиваясь на неверных ногах, медленно и печально опустошил свой стакан и отдал его приятелю. Минут десять все сидели неподвижно, переживая случившееся каждый по-своему.
В пивной тем временем прибавилось народу, стало пошумнее. За стол напротив уселась оживленная компания работяг, видимо только что окончивших смену. Они обсуждали какие-то свои, волновавшие их проблемы. До Миши доносились отдельные фразы:
— Я Артемьича уже сколько раз спрашивал: почему это Макухина ты на выгодную деталь ставишь, а я вторую неделю ригеля точу?
— А он тебе?
— А он мне "Я — мастер, мне видней, какого фрезеровщика на какую деталь".
— А ты ему?
— А я ему: "Если ты меня завтра опять на ригеля поставишь, я тебе все ригеля, какие за смену выточу, в жопу засуну!.. Ими хоть вагон загрузи, хули с них, если расценка почти что нулевая".
— А ты Вальку-нормировщицу выеби прямо на её столе в обед, она глядишь, и сделает тебе расценки.
— Га-га-га-га-га-га! — весело заржали остальные работяги.
В процессе поглощения пива компания потеплела, оттаяла и плавно перешла на анекдоты.
— ...я, говорит, ем красную икру и сру красной икрой. Помогите, доктор, не знаю, что делать. А доктор говорит: "Это всё хуйня. Ты делай как все — ешь говно, и срать будешь говном!.."
Рассказчику, вероятно, очень нравился этот анекдот, потому что он с видимым удовольствием рассмеялся первым, не дожидаясь реакции слушателей. Вслед за ним рассмеялась и остальная компания.
От взрыва хохота за соседним столом старик Вяленый слегка вздрогнул, а затем попытался подняться, но не смог и, покачнувшись, рухнул обратно на скамейку.
— Не могу встать, а идти надо. Надо Витьку моего навестить. Прямо сейчас хочу пойтить, а встать не могу... Мишаня, может ты одолжишь мне ходули свои на часок, а?
— Какие ходули? Ботинки?— не понял Миша.
— Ну не ходули, а всё... ну это...— и Вяленый сделал выразительный жест, обведя рукой Мишино тело, — Если ты разрешишь, я бы на время в твоё перелез, а твою душу на часик в моё перекинул. Походишь немного в моем, а я — в твоем. Нам до твоего... это... морфологического корпуса... полчаса идти, я посмотрел, перед тем как с твоей головы убежать. Пойдем с тобой пешком. Тебе как раз полчаса и хватит, и ты за это время смерть поймешь. А мне полегчает чуток, и я тогда обратно в свою шкуру залезу, а тебя снова в твою верну. Я там тебе кое-что оставлю на время промеж своих мослов — ну это... то, что тебе про смерть понимать надо, чтобы тебе потом в твоей шкурке легче было ходить, чтобы тебя смерть не мучила. Она ведь не страшная, смерть-то... Хули в ней страшного... Это наоборот, жизнь страшная... Ну как?
— А может не надо, может лучше подождем, пока вам легче станет?— боязливо воспротивился Миша.
— Тоже, бля, пожалел какого-то говна! — возмущенно рявкнул Чалый, оглядев студента с головы до ног, — Чего там жалеть-то? Семьдесят кило мяса с костями, и ни хуя больше!. Вяленый не тот человек, чтобы твою шкуру заныкать. Сказал отдаст — значит отдаст железно. Да ты пойми, тебе же выгода, жопа... ...с кулачок! Вяленый сказал, что он там тебе оставит кое-что для понятия в своей шкурёнке. Ты же из его шкуры другим человеком выйдешь, мудила! Вяленый всегда забесплатно лечит. Другой бы кто, так деньги еще за это брал! Только секретарей ебучих обкомовских лечить не хотел ни за какие деньги. Сколько раз грозили ему всякие бляди из КГБ. Джуну из него хотели, падлы, сделать, для начальства! А потом придрались, нашли статью, дело завели... Ну и посадили в конце концов. Чего только с ним на зоне не делали... И пиздили каждый день, и петушили, падлы! Только Вяленый не тот человек, его хоть через мясорубку прокрути, а ничего с ним не сделаешь. Так они, суки, сына его посадили и погрозили: "Не сделаешь, чего от тебя хотят — сын из тюрьмы вообще не выйдет, там и сгниет". Ну, Вяленый запил, как наверно, никто еще и не пил. Хотел в себе дар этот водкой истребить. Только не вышло ни хуя из этой затеи, верно говорят: талант не пропьешь!
— Ну чё ты молотишь, Чалый? Опять ни хуя ты не понял, как всегда! Не жалко было бы мне их полечить — не мог я! Я ведь душу лечу, а не мослы, не потроха! А чтобы я ее лечить мог, ее ведь иметь надо! А они все другой породы, у них души вовсе нет. Прокурор, когда обвинительное заключение читает, он свою душу знаешь куда кидает? В папку для бумаг! Или в ящик стола, бывает, запрёт... Или еще куда, не важно. Короче, чтобы не мешалась. Потому, пока прокурор на службе, у него души нет, и быть ей не полагается. Но он когда кабинет свой запирает, перед тем как к семье домой пойтить, он её вынает оттуда, где он её заначил, и назад запихивает. Мятая у него душа, рваная, совсем гавно... А всё же лучше никакой! А у этих вообще никакой души нет, одна плоть, а на том месте, где душе быть полагается, у них там щучья пасть, и в ней зубов до хуя, как у щуки в пруду. Когда они меня допекли, я не сдержался, да все это им и сказал. Вот, они и не стерпели... Ну что Мишенька, понял, зачем козёл хвост поднял?— Внезапно старик коротко и задорно подмигнул из-под очков.— Ну так как, меняться бум?
— Бум, бум...— угрюмо ответил юноша. Внутри у него от страха всё съежилось, но отказываться наотрез было слишком стыдно.
— Не ссы в компот, студент! — хохотнул Чалый, — Все будет ништяк! Вяленый в моей шкуре каждую неделю путешествует, и ни хуя!
— А тогда почему он все время говорит, что ты не понимаешь ничего?— удивился Миша, — Он же тебя мог бы научить, как и что, рассказать про всё! Почему ты его обо всем не спросишь?
— Ага, щас! — угрюмо буркнул Чалый, — Спросили у хуя, как он в пизде дышит! Вяленый хоть чего и знает, а тебе не скажет. Или специально так скажет, чтобы ты нихуя не понял. И к тому же он сам тоже не всё хочет знать и понимать. Всё на свете, говорит, знать нельзя, грех! А то боженька ушко отхуячит. Поймает умника за яйца, повернёт кверху жопой и скажет: а вот не суй свой нос, куда мой хуй не лазил! А Вяленый куда только блядь не лазил, только что в жопу ко мне забыл залезть. Одно время он любил в космос летать, столько всего мне рассказывал... Как звезды взрываются, как время в пружину закручивается... Время — в пружину! Охуеть! А потом он историю сильно полюбил и стал по прошлому времени лазить. Пиздоболил там с какими-то мудаками философами... Он мне даже кликухи ихние говорил. Позорные, блядь, у них кликухи! На зоне так только опущенных кличут. Сенека, бля! Спиноза! Сократ, нахуй! Декарт! И этот еще, блядь, как его... ага, Лейбниц... И Абеляр! Были и поприличнее погонялки, только их без стакана хуй выговоришь: Локк, Гоббс, Кампанелла... Эти, наверное, не иначе как в законе. Вяленый к ним по несколько раз в гости ходил, всё о государстве говорили, о порядке, о справедливости и прочей разной хуйне...
А потом он еще к этим сунулся, к немцам. Одного Кант звали, а второго, бля, Гегель. Кант, ну этот еще так сяк. А с Гегелем Вяленый поругался капитально. Этот мудак ему начал вкручивать про какую-то хуйню, называется "вещь в себе". А Вяленый — мужчина серьезный, он хуйни всякой не любит. Ну он вытащил нож и говорит: "Вот я воткну его в тебя, и будет ножик этот в тебе. Ну, могу в себя воткнуть, и будет нож во мне. А теперь, объясни мне, как ты нож сам в себя так воткнуть можешь, чтобы он был сам в себе? Или, к примеру, "водка в себе". Не может она никак быть сама в себе, мил человек!. Она или в бутылке плещет, или уже у кого-то в голове шумит. Пиздобол, говорит, ты и хуеплёт, хоть ты и Гегель!".
— Вообще-то, это Кант ввел понятие "вещи в себе" в своей работе "Критика чистого разума", — решился не согласиться Миша. "Вещь в себе" и "категорический императив" — это Кант. Мы его работы конспектировали. А Гегель открыл три закона диалектики.
— Ну Кант, так Кант, — легко согласился Чалый, — значит я перепутал. Они мне, один хуй, оба до пизды-дверцы!
Отбрехавшись столь мастерски от замечания, сделанного по поводу его вопиющего философского невежества, Чалый с облегчением осклабился, но почти тотчас же его лицо приняло озадаченное и несколько как бы даже раздосадованное выражение:
— Как-как ты сказал, какого разума? Чистого, говоришь? А у кого он, на хуй, чистый? Разве что у пиздёныша, который только что из пизды вылупился! Так хули его критиковать? А ты возьми человека в возрасте — это у кого же он, ёб твою мать, чистый может быть? Только у того, кто не курит, не пьет и баб не ебёт.
— И матом не ругается, — добавил рябой мелкий мужичонка из-за соседнего столика с явным намерением поучаствовать в любопытном разговоре.
— И в чужую жопу, не спросясь, без мыла не лезет, — хмуро отчеканил Чалый, не расположенный расширять круг беседующих.
Мужичонка обескураженно и неловко отвернулся, и все враз замолчали. Старик Вяленый сидел неподвижно, уронив голову на грудь и сопя, как будто уснул. Чалый внимательно и несколько тревожно вгляделся в его лицо, а затем мерно продолжил:
— Однажды Вяленый вообще бля опозорился — чего-то там перепутал, на хуй, и забурился в испанскую тюрьму, а там сидел этот писатель, который Дон Кихота написал — ну знаешь, есть такой бля тощий урод со шпагой, его из чугуна льют и на шкафы ставят... Как же его, блядь, звали-то, этого испанца... Как-то солидно. Домушников еще так зовут. То ли Гардероб, то ли Шифонер...
— Сервантес?— вежливо подсказал Миша.
— Вот! Точно. Сервантес, правильно. И поругались они с ним капитально. Короче, Вяленому его книжка не понравилась ни хуя, вот он и завелся. Не любит он, когда над добрыми людьми издеваются, хотя бы даже в книжке. Ну он и говорит этому типа Сервантесу, вот тебя в тюрьму посадили, а ты в отместку в своей книжке взял и хорошего человека гавном обосрал. Всех сажают, и будут сажать, не одного тебя. А ты обиделся, бля, да? — говорит ему Вяленый. А ты, говорит, знаешь, что на обиженных хуй кладут? Сидишь — и сиди себе, терпи, а доброго человека не трави, даже и в книжке, потому что хуевое это занятие! Твою, говорит, книжку потом на другие языки переведут, и все будут читать и думать, что добрые люди только на то и годятся, чтобы их чмонала всякая падла, кому не лень. А Сервантес ему, ну типа отвечает: это мол я не то чтобы конкретно, а вообще, ну вроде, язвы общества открываю, чтобы всем было видать. А Вяленый взбеленился совсем и орёт на него: язвы, мол, лечить надо, а не открывать. Оттого, что ты их всем откроешь, от этого легче не станет. Ну, Сервантес тоже обиделся в конце концов, только орать не стал, а говорит: открыть и показать — это уже значит наполовину вылечить. Еще какую-то хуйню сказал на этой, как ее... на латыни.
— "Bene diagnoscitur — bene curatur", — неожиданно звучно произнес старик. Миша проходил эту пословицу на первом курсе: "То, что хорошо диагносцируется, хорошо лечится". Вяленый вновь опустил голову на грудь, видимо ожидая, когда Чалый прекратит чесать языком.
— А ведь на самом деле, не факт, — вдруг удивился Миша своим же мыслям. Я вот неврологией увлекаюсь, на кружок хожу. И вот, сколько учебники читаю и руководства и монографии, и столько там всего описано — так получается, что невропатолог всегда может поставить топический диагноз. А вот вылечить болезнь не может, потому что нет патогенетической терапии, и этиология заболевания неизвестна. Вот взять хотя бы болезнь Альцгеймера! Или рассеянный склероз... Или боковой амиотрофический склероз...
— Да хуй ли ты про склероз вспомнил! — в свою очередь удивился Чалый, — Молодой еще, с какого это хуй бока у тебя склероз? На хуй он тебе не взъебался! Склеро-о-оз, бля... Пей вино каждый день — и никакого склероза не будет!
Чалый помолчал, а затем продолжил свое странное повествование о путешествиях во времени:
— Ну вот, послали они с Сервантесом друг друга по-матушке, и двинули мы назад к себе котельную. Вяленый меня тогда с собой всегда брал. Только после Сервантеса он обозлился на весь свет и хуй забил на эту историю. И все те разговоры забыл. Выкинул из памяти, как будто их и не было. Осерчал старик. Поэтому он и мне тоже ничего толком узнать не дает. Говорит, "во многой мудрости много печали", это вроде какой-то еврей сказал, только я забыл как этого еврея звать.
— Экклезиаст, — подсказал Миша.
Смотри, бля, пацан, а все знает! Точно, Экклезиаст... вот блядь погонялово у мужика — хуй запомнишь! А еще говорит: когда два друга какой-нибудь косяк сделают вдвоём, они потом уже дружить нормально не могут, потому что они потом всю дорогу этой хуйни друг перед другом стыдятся. Это уже не еврей сказал. Это Вяленому какой-то мудак-англичанин сказал. Тоже блядь писатель... Бля, ну опять я забыл, как этого хуесоса звали, ну ёбаный ты рот!..
— Это тебе не хуесос, сам ты хуесос! Это Оскар Уальд, мудила! — отозвался Вяленый. Пока Чалый облегчал себя беседой, старик успел как-то внутренне собраться, лицо его обрело бесстрастное выражение, а взгляд стал строгим и сосредоточенным.
— Ну все ребятки! Смех смехом, а пизда кверху мехом. Мишенька, сделай милость, смазочки добавь, чтобы мне в тебя протиснуться было легче.
Миша непонимающе уставился на Вяленого. Тот кивнул головой на остаток водки в бутылке.
— Залей ее в горловину, всю сколько осталось. А ты, Чалушка, разбейся, где хочешь займи, только достань еще водки. Водки не сможешь, хотя бы красного. Сделай, дружок! Я пока креплюсь, да не знаю, надолго ли меня хватит. К сыну иду, на последнюю свиданку, сам понимаешь... Иди, Чалушка, а мы с Мишей к Вите пойдем.
— Может и мне с вами, а? Не нравишься ты мне, Вяленый, ох как не нравишься ты мне сегодня! — пробурчал Чалый и тут же, взяв со стола бутылку, вылил остатки водки в стакан и придвинул его вплотную к Мише.
— Ну давай, студент, на посошок!
Миша взял стакан, задержал дыхание, проглотил жгучую жидкость, после чего долго и тщательно выдыхал, сделал долгую паузу и опасливо хлебнул воздуха.
— Как водочка доедет, ты мне скажи, — поучал Мишу Вяленый и обернулся к Чалому.— Ты еще здесь? Иди, на хуй, иди, делай чё я просил, хули ты здесь до сих пор жопой скамейку обтираешь?
Чалый поднялся и нехотя пошел к выходу, по дороге несколько раз тревожно и хмуро оглянувшись на старика. У самого выхода он встал, подумал и уже хотел повернуть обратно, но карауливший его взглядом Вяленый поднял пустую водочную бутылку и замахнулся:
— Иди, бля! Иди! Уходи на хуй! Вернешься — я тебя бутылкой по голове уебашу! Хули ты как нянька!
Несколько пьяных посетителей, привлеченные криком и жестом старика, с трудом обернули головы, чтобы посмотреть на драку. Увидев, что Чалый сокрушенно махнул рукой и понуро вышел, а старик швырнул под стол бутылку, пьянчуги поняли, что драки не будет, и вернулись к своим кружкам и стаканам.
— Мишаня! — Вяленый испытующе глянул на юношу из-под сильных очков, — ты как, уже созрел?
— Да вроде, — ответил Миша заплетающимся языком, слегка заанестезированным водкой.
— Ну тогда слушай: сейчас усядься поудобнее, наклонись вперед, руки положи на стол, а голову на руки — и не шевелись, пока я не скажу. Понял?
— Ага, — ответил Миша, нервно поеживаясь, и улегся головой на стол. Мысли его рвались и путались между собой, и вдруг ему показалось, что все, что он только что узнал за этим столом от этих людей, никак не может быть правдой, настолько оно не вязалось с его знаниями и опытом. "Ерунда это всё, не может такого быть", — подумал Миша, а в следующий момент он вдруг почувствовал как бы мягкий, но необыкновенно сильный упругий удар во всем теле, от которого остановились и его мысли, и ощущения. "Ну все, обморок! Попил я сегодня пивка..."- пронеслась тоскливая мысль. Следующая мысль не появилась вообще, и поэтому Миша просто не заметил, как его не стало.
А потом Миша неожиданно вновь почувствовал, что он есть, и только тогда он осознал, что какое-то время его не было на свете. При этом он решительно не мог понять, сколько времени его не было. Это могли быть доли секунды, а могли быть века... Миша также не мог точно вспомнить, кто он, потому что его сбивали с толку его внутренние ощущения, которые чрезвычайно изменились. Изменились они настолько сильно, что Миша не мог узнать себя изнутри. Все те бесчисленные тахометры, термометры, манометры, динамометры, вискозиметры и прочие приборы, которые постоянно измеряют и показывают множество наших внутренних параметров, и которые мы начинаем замечать только когда мы болеем, стареем или сильно огорчаемся, — все эти приборы стали неузнаваемы. Они теперь и располагались по-другому, и выглядели по-другому, и показывали что-то совершенно несусветное. Миша чувствовал себя так, как будто перед решающим концертом кто-то подсунул ему списанную, взятую со свалки ударную установку вместо его привычных барабанов, каждый из которых Миша чувствовал почти как свою кожу — натяг, звуки, отдачу в микрофон и многое другое. Точно так же как он чувствовал бы свое бессилие наладить взаимодействие между барабанными палочками в своих руках, и подмененными барабанами, свою неспособность извлечь из них должный звук, так Миша чувствовал свое бессилие наладить взаимодействие между своим сознанием и подмененными телесными ощущениями.
Прежде всего, появилась боль. Много разнородной боли. Болел позвоночник, тупо кололо под ребрами, ныли колени и тазобедренные суставы, ломило плечи, жгло и грызло под ложечкой, а голову словно стягивал тугой металлический обруч. От боли Миша попытался вдохнуть поглубже, но от резкого вдоха появилась режущая боль за грудиной, какая бывает при бронхите. Миша сдержал вдох и открыл глаза, но в глазах плясали какие-то пятна. Миша хотел протереть глаза рукой, но рука поднялась с болью и с трудом, и вдруг наткнулась у глаз на какой-то посторонний предмет. Миша с трудом узнал предмет наощупь: это оказались очки, которых Миша никогда не носил. Во рту тоже был какой-то непорядок: что-то в нём не то чтобы болело, но как-то мешало, неприятно беспокоило и вызывало тошноту. Миша засунул руку в рот и вытащил беспокоящий нёбо предмет, который оказался неожиданно большим. Миша глянул на этот предмет и увидел... искусственную челюсть.
— Ну вот, только глянь, — раздался рядом молодой голос, — не успел тебе свою шкуру доверить, как ты ее уже по частям начал разбирать. Положь чавку на место!
Миша глянул на своего соседа и увидел то, что он обычно видел, когда смотрелся в два зеркала — увидел самого себя со стороны. Затем Миша ощупал свой пустой запавший рот и попытался примостить протез на прежнее место, но тот не слушался. Юноша, похожий на Мишино отражение, выхватил у него из руки челюсть, нажал Мише на подбородок и ловко вставил ее в рот.
— Ну все, пора идти, — сказало Мишино отражение голосом, похожим на тот, который Миша слышал из магнитофона, когда записывал песни под гитару в своем исполнении, — Поднимайся тихонечко, не спеша, я тебе подсоблю.
Юноша легко и осторожно приподнял Мишу под мышки, и тот встал на неверные, подламывающиеся ноги.
— Ничего-ничего! Минут через пяток привыкнешь. Надо только на воздух выйти, и тебе полегче станет. Тьфу, Чалый, долдон! Ножик забыл, — юноша забрал со стола нож до боли знакомой рукой и сунул его, не закрыв, в карман куртки, которую Миша тоже хорошо знал.
Миша с трудом сделал первый шаг, юноша поддерживал его за плечи. Кое-как вдвоем едва-едва доковыляли до выхода. Помещение и окружающие предметы изменили цвет и очертания. Они стали блеклыми и тусклыми, неотчетливыми, потерялось много деталей, которые прежде прекрасно были видны. Кроме того, линии и поверхности, которые обязаны были быть прямыми — столы, скамейки, края потолка — безбожно кривили. "Это наверное от очков", — догадался Миша. Все лампы и прочие источники света при взгляде на них давали размытый радужный ореол. С равновесием тоже были проблемы — Миша не чувствовал устойчивости в теле, было такое ощущение, словно центр тяжести переместился куда-то в горло, и поэтому было достаточно слегка наклонить голову, чтобы все тело покачнулось и начало падать в ту же сторону.
— Ну что, Мишенька, потерялся?— не по-молодому рассудительно спросил юноша.— Ничего-ничего, потерпи. Сейчас найдешься. Сейчас тебе боль мешает, я знаю. Ты от нее как потерянный. Ну еще немножко потерпи — и пригреешься. Боль сама себя убьет, и тогда ты тепло почуешь. У меня шкура хоть и дырявая, зато теплая. Я ее ни на какую другую не променяю, даже на твою, на молодую.
Миша и вправду почувствовал некоторое облегчение. Не то чтобы боль стала отпускать, она, пожалуй, стала еще даже сильнее, но что-то другое изменилось. Мишу перестал беспокоить сам факт наличия боли. Казалось, что Миша и боль в его новом теле разделились в каком-то неведомом пространстве. Боль по-прежнему была, и это безусловно была Мишина боль, но Миша перестал испытывать страдания от этой боли, а без компонента страдания боль была не более неприятна, чем любое другое ощущение неболевой природы.
Миша вспомнил, что читал в учебниках по нейрохирургии про операции рассечения определенных мозговых структур — кажется в лобных долях — Миша не мог с уверенностью вспомнить. Эта операция приводила именно к такому эффекту: боль как ощущение оставалась, но страдание уходило.
Вышли на улицу, там было темно и по-октябрьски прохладно. Миша резко хлебнул холодного осеннего воздуха и закашлялся.
— А ты дыши потихонечку, не жадничай! А то шкуру мне застудишь, — проворчал юноша, и в его голосе хорошо были слышны ворчливые интонации старика Вяленого. Несомненно, что это и был Вяленый, хотя он говорил молодым голосом и выглядел совершенно как Мишино отражение в двух зеркалах.
— Встань рядом со мной, пойдем не спеша. Захочешь падать — сразу хватай меня за куртку или за руку, а я тебя поймаю, упасть не дам. Меня ни о чем сам не спрашивай, и вокруг себя никуда, кроме как под ноги, не смотри. Иди, Мишенька, не торопясь, на ноги ступай легонько и думай тихонечко, мечтай о чем интересно. Тебе ведь раньше про смерть интересно было думать? Подумай про смерть, Мишенька, не бойся. Она ласковая, ты сам почувствуешь. Мне ведь не то обидно, что Витюша мой помер, а что не прибрали его по людски. От этого у него и душа до сих пор никак не успокоится, всё кругом ходит. А душа отлететь должна далеко-далеко, туда где покой и вечная грусть. Ведь про вечное блаженство — это всё, Мишенька, враки! Это попы врут, как их в семинарии выучили. Не может блаженство вечным быть — оно же надоест быстро, и тошно от него станет, да так, что оно самой страшной мукой покажется. А грусть никогда не надоест. Грусть — это, Мишенька, не тоска, грусть сердце не ранит, она его лечит. Кто грустит, Мишенька, тот надеется на что-то. А кто не надеется, вот тот и тоскует. Только одна надежда может вечной быть, а больше ничто на свете. Когда другой надежды нет, смерть, Мишутка — это самая сладкая надежда. Подумаешь о смерти, погрустишь, и хорошо тебе станет!.. Чем грустней, тем лучше. Я тебе, Миша, эту грусть между косточек своих оставил. Ты по дороге, пока идти будем, покопайся в моей шкурке хорошенько, грусть эту найди и на всю жизнь запомни. Понял?
Юноша внимательно глянул Мише в лицо тяжелым испытующим взглядом старика Вяленого, а затем резко отвел глаза в сторону с выражением полнейшего безразличия и пошел рядом, подставив Мише руку для опоры.
Миша кивнул и молча пошел вперед. Говорить не хотелось, да и трудно было бы говорить и одновременно продвигаться вперед, потому что ходьба вдруг превратилась в проблему. Раньше Миша просто не замечал того, что асфальт под ногами неровный, что на нем выбоины, трещины, всяческий мусор. Мишины ноги всегда ловко становились на наиболее удобные участки мостовой, лихо перепрыгивали через лужи, рытвины и канавы и уверенно вставали на бровку тротуара. При спотыкании и поскальзывании Мишины ноги всегда действовали независимо от Миши. Они подбрасывали его вверх, делали какие-то короткие, неуловимо быстрые пируэты, а выправив равновесие, возвращали управление владельцу, извещая его, что угроза падения миновала, баланс успешно найден и можно идти дальше.
Теперь же Мишины ноги не хотели идти как раньше. Они постоянно становились на какие-то щепки и камушки, попадали в ямки и цеплялись об неровности мостовой, а спотыкаясь и поскальзываясь, даже и не думали восстанавливать равновесие. Поэтому Мише теперь приходилось трудиться над каждым шагом и постоянно примеряться глазами к тому месту на тротуаре, куда затем должна была ступить нога.
Миша вдруг вспомнил, что вот так же неуверенно переступал ногами его сосед по дому по кличке Зёма, когда он был пьяный, а пьяный он был раньше почти всегда. Зёме, а по-настоящему, Вове Земелькину было лет двадцать. Он два раза оставался на второй год, и поэтому какое-то время даже учился с Мишей в одном классе. Зёма был пессимист, мечтатель и редкостный лентяй. Не ленился он только читать фантастику из школьной библиотеки и придумывать всякие гадости. Прочитав очередной фантастический роман, он неожиданно совсем не в тему заявлял на уроке физики: "А может, электрон тоже как Земля? Он же круглый, и орбита у него есть. Может на нем тоже люди живут, только очень маленькие? А может мы сами тоже какие-нибудь вши у какого-нибудь великана на каком-нибудь месте?"
Эти глубокомысленные замечания не мешали Зёме аккуратно и регулярно получать двойки и единицы. На уроках математики Зёма впадал в полную прострацию. Когда задавали, например, задачу про то как поезд идет из пункта А в пункт В с остановкой в пункте Б, Зёма даже не пытался её решать. Вместо этого он рисовал в тетрадке поезд с вагонами, а пунктам назначения давал неприличные названия. В упомянутом случае поезд в Зёминой тетрадке ехал из города Пердянска в город Злопердянск, а оттуда в город Козлопердянск.
Школу Зёма так и не закончил. Родители устроили его в ПТУ, он не закончил и его. Потом родители устроили Зёму на завод, но его выгнали за прогулы. Потом Зёма начал очень сильно пить. Миша вспомнил, как бывший одноклассник однажды пристал к нему во дворе с пьяным дурацким разговором:
— Ну вот ты в институт ходишь, учишься, ну доктором будешь. И так всю жизнь проживешь. Утром встал — на работу пошел. Пришел с работы — лег спать. Проснулся — обратно надо на работу. Ну и хули это за жизнь? Так проживешь и ни хуя и не увидишь.
— А что ты видишь? — удивился Миша, разглядывая цепочку рыжих муравьёв, ожесточённо карабкавшихся по тонкому стволу чахлой дворовой берёзки.
— А то же, что и ты. — ответил Зёма и тоже внимательно поглядел на муравьёв. — Только я думаю о том, что я вижу, а ты — нет. Я думаю — вот например, поступил бы я как ты тоже в институт, стал бы учить чего-то. Так это значит, что я уже чего-то другое выучить не смогу. А вдруг я совсем не то начну учить, что мне для души надо. И так и пролечу мимо кассы. Пойду не по той дорожке.
— Как это — не по той?— не понял Миша, — Откуда ты знаешь, какая та, а какая нет?
— Ты опять ни хуя не въехал. Не знаю я, какая та, а какая не та! Я просто думаю — а вдруг вот она не та?
— А почему они — Миша кивнул на муравьёв — не думают, а просто идут, куда им надо?
Зёма досадливо смахнул несколько насекомых на землю и втоптал ногой в пыль.
— Потому что у них души нет, а у меня есть. И она хочет быть в центре. Понял?
— В каком ещё центре? Ты это про что?
— Ну вот смотри: космонавты в космос летают, ученые там всякие открытия делают, герои получают ордена с медалями, ну там, капитаны в дальние страны плывут. Они все пошли правильной дорогой, и поэтому они в правильном месте в жизни. Вот смотри — есть жизнь, она такая большая-большая, и в ней можно быть в центре, а можно быть хуй знает где. Понял?
— Еще не совсем — честно сказал Миша.
— Ну вот смотри опять: когда ты добрался до центра в жизни, ты чувствуешь, что ты пришел куда надо, и тогда весь мир крутится вокруг тебя. Ну то есть, он конечно не крутится, но тебе так кажется, что он крутится, и тогда тебе кажется, что ты в жизни все самое лучшее для себя нашел. Потому что ты в центре. Ну понял теперь?
— Ну вроде понял. И что?
— А то, что не охота пойти не по той дорожке, и так вот идти-идти, только мозоли натирать, а к центру так и не придти.
— А куда же придти?
— Да в том то все и дело, что никуда! Тебе все будет казаться, что ты идешь, а ты лежишь где-нибудь как последняя куча говна за каким-нибудь обспусканным сараем, и так и будешь говном лежать. Понял теперь?
— Ну понял, ну и что?— Миша стал понемногу раздражаться от этой унылой философии.
— А вот и как раз то, что поэтому я никуда вообще идти не хочу. Я поэтому не иду, а стою на месте, и хотя я никуда не попаду, но мне зато и не обидно, потому что я не иду никуда и зазря сил не трачу.
— Нет, — серьезно ответил Миша, — Вот тут ты, Вован, неправ. Это тебе только так кажется, что ты никуда не идешь, а только стоишь и смотришь, как другие идут. А на самом деле и ты сам тоже идешь, и все равно не к центру.
— Да я знаю, что ты сейчас думаешь. Только сказать боишься. Что я вообще на хуй иду, да? Что я алкаш и хуже говна. Да? Так? Скажешь, не так ты подумал?
— Ну я подумал, ты подумал! Чего ты до меня доебался-то? — неожиданно вскипел Миша, который достаточно редко употреблял матерные слова в разговоре и не матерился даже перед дракой.
— Кто, я доебался?— всерьез удивился Зёма и как будто даже немного протрезвел, — Это наоборот, ты до меня доебался, все по сто раз переспрашиваешь и простую вещь никак понять не можешь. Я пьяный понимаю, а ты трезвый не врубаешься. Ну вот смотри уже в последний раз: ты думаешь, что я вот алкаш, что я вообще ни в пизду, ни в красную армию. Так думаешь, да? А зато мне стоит выпить, и я уже в центре. А вы все — хуй знает где! Ну понял? Понял теперь? — торжествовал Зёма, победно топча муравьёв под ногами. -Я пьяный — в центре, а ты трезвый — нет!
Правая Мишина нога неожиданно поскользнулась на яблочном огрызке и стремительно поехала вперед, а сам он соответственно стал падать назад и непременно бы упал, если бы его спутник вовремя его не подхватил и не удержал. Миша пробормотал "спасибо" и снова ушел в свои воспоминания.
— Вован, это тебе только кажется, что ты в центре, потому что ты пьяный. От водки кажется. А как только ты станешь трезвый, так сразу и перестанет казаться.
— А я опять выпью, — серьезно ответил Зёма, разглядывая муравья с оторванным брюшком, пытающегося ползти. — И почему это ты думаешь, что это мне только кажется, что я в центре, а остальные кто в центре, те взаправду в центре. Если хочешь знать, так на самом деле вообще никто не в центре - всем только кажется, потому что в мире все относительно. Вот допустим, тебе тоже отчего-то будет казаться, что ты в центре, а отчего, ты даже и знать не будешь. А потом раз — и этого не станет, и тебе станет казаться, что ты уже не в центре. И ничего ты уже с этим не сделаешь. Так и будешь в говне. А я не буду, потому что я знаю, как мне в мой центр попасть. А ты вот пока не знаешь, и не известно, узнаешь ли вообще. Ты просто ползёшь как все ползут. — Зёма тщательно придавил искалеченного муравья носком ботинка. — Так что ты ещё подумай, кому из нас лучше — мне алкашу, или тебе трезвому!
С тех пор утекло немало воды. В конце концов врачи, призванные отчаявшимися родителями, обнаружили у Зёмы вялотекущую шизофрению с маскированной депрессией, осложненную алкоголизмом, и с тех пор Зёма почти круглогодично находился в хроническом отделении областной психбольницы. Там он выучился играть в шахматы и пить напиток, сделанный из тюбика пасты "Поморин", растворенной в литре теплой воды. Зёма очень полюбил психбольницу и выписывался домой на побывку к родителям с крайним неудовольствием. Он говорил, что родители выделяют любовь, как змея выделяет яд, и этот яд родительской любви рассеивает его мысли и мешает ему правильно думать о жизни. Пить водку Зёма перестал совсем, зато он всегда педантично выпивал на ночь большую белую таблетку тизерцина и спал после нее как убитый.
В психбольнице Зёма нашел свой центр. Он стал там очень известной личностью, его часто демонстрировали студентам, и он всегда с удовольствием с ними беседовал о научном прогрессе, о человеческой душе и о смысле жизни. Студенты считали, что Зёма — спятивший вундеркинд. Однажды ни с того ни с сего Зёма написал фундаментальный труд на сорока листах о необходимости распространения порядков и правил, принятых в психбольнице, на все остальное общество, с тем чтобы каждый мог с помощью правильного лечения найти свое правильное место в жизни, попасть на свою стезю и чувствовать себя в "центре". Зёмин труд назывался "Социальная психиатрия как наиболее эффективный метод построения коммунизма в СССР в кратчайшие сроки". Зёма изобрел особые таблетки под названием "энтузиазин", которые каждому строителю коммунизма надлежало принимать трижды в день, чтобы работать честно и добросовестно на благо общества. Ученым-фармакологам надо было всего лишь создать химическую формулу энтузиазина, и тогда вопрос построения коммунизма сводился лишь к проверке добросовестности приема препарата. Вот эту процедуру проверки и описывал Зёма в своем труде на сорока страницах. Суть ее состояла в том, что врачи проверяли факт приема препарата первой группой строителей коммунизма, а они, уже находясь под действием препарата, добросовестно проверяли следующую группу и так далее. Последняя группа проверяла самих врачей, и таким образом цикл замыкался, и никто не мог сачкануть и отвертеться от таблетки. К моменту построения коммунизма дозу препарата, по мнению Зёмы, следовало удвоить, потому что при коммунизме отменялись деньги, и предстояло продолжать работу на одном энтузиазме, а следовательно, требовалось больше энтузиазма.
Из-за этого научного труда Зёма был вызван на ковер к заведующему отделением. Николай Борисович Зимин, психиатр от бога, начинавший еще с Кербиковым, любил своих больных, но был строг. Он посмотрел на Зёму пронзительным взглядом и, положив ладонь на крышку истории болезни, сказал:
— Так, Вовка... хуй как морковка... Ты у нас кто? Дурачок? Нет, глаза другие! Психопат? Нет не психопат. Так кто ты у нас, ну говори? А, знаю! Вижу. Ты у нас шизофреник. Шизофреник ты, правильно Вовка? Ну отвечай!
Зёма растерянно молчал, переминаясь с ноги на ногу.
Николай Борисович убрал ладонь с крышки истории болезни и посмотрел на диагноз.
|